Зато уж тешились в четыре руки. Семен помаленьку, но часто поплескивал на каменку, сысподтиха нагоняя температуру, и ждал, что Шурочка его вот-вот запросит пощады, а Шурочка вместо этого нашарила ковшик, черпанула полный и ж-жахнула сразу весь, как из Царь-пушки выпалила, аж сажа со стен и с потолка посыпалась.
Семен на Курской дуге в такой ли бане по-черному побывал — волосы под шлемом трещали, и ничего, не выскочил, а тут не усидел, скатился с полка на пол, согнулся в три погибели, прикрылся веником да так на венике верхом и выехал в предбанничек. Следом точно на таком же транспорте — Шурка.
— Сдурела, что ли, баба?
— А дать, так дать, чтобы суставы чикали. Ф-фу!
— Все тебе суставы чикали бы, — проворчал Семен и отвернулся.
Он сидел на кукорках, а Шурка стояла перед ним на дымящемся венике и, заломив за голову руки, ворошила вымытую до скрипа гриву черных волос.
— Ну-к, сядь. Кобылица. Выставилась, как выставка.
— Знаешь что, муженек?
— Что?
— На целину надо ехать.
— Со-о-о х-хмеля ли загуляли? Да под одну под нашу под деревянную под детскую-то кровать цельную железнодорожную платформу заказывать надо.
— А мы только колеса закажем и на кровати и поедем. Поедем?
— А дом? А баня?
— Баня? — переспросила Александра и задумалась.
У Семена отлегло от души: зацепил-таки. Шурка любила поплюхаться, как утка, и не вылезет, пока всю воду не выплещет на себя.
— Баня, говоришь? Да в самоварной трубе, твою дивизию, светлей и сажи меньше, чем в нашей бане. Поедешь?
— Не.
— Ну и пошел ты в баню. Заберу массовое производство твое — всех шестерых — и укачу. Зря я, думаешь, бочку керосину сожгла, ночи напролет комбайн учила? Лежачий Камень без нас пролежит, а целина — едва ли. И не сопи носом, по-твоему все равно не будет. Муж — голова, а жена — шея: как захочет, так и повернет. Один черт, уломаю.
— Посмотрим, кто кого. Я с Германией справился, с Японией, а уж с тобой-то…
— Ну посмотрим, посмотрим.
И ночей пять сподряд Александра почти не спала, соображая для муженька обстоятельства, из которых мог быть один выход — ехать на целину. Но сообразила уж так сообразила: продала дом, продала корову, продала дрова, продала огород вместе с картошкой на корню и с баней по-черному, отбила брату срочную телеграмму «Приезжай за нами» и всю выручку с квитанциями о налоговых сборах аккуратненько положила перед мужем к последнему ужину здесь. В один день управилась.
Брат Сашка еще короче «молнией» отсверкнулся: «Еду» — и следом за «молнией» заявился сам, ни свет ни заря, на бортовом МАЗе, машине дюжей и проворной.
И Лежачий Камень зашевелился: если уж Александра Тимофеевна отважилась сорваться с такой привязи, то молодым да холостым-неженатым само время велело.
Алексей Иванов
НЕСЛЫШНАЯ КАПЕЛЬ
Рассказ
Не успел дядя Толя остановить свой ДТ — к тракторным саням кинулись ребятишки. Каждому из них хотелось первым перескочить невысокий горбылевый бортик и плюхнуться на охапку соломы, брошенную дядей Толей на промерзшие доски саней. Охапка не ахти какая, сани велики, ехать в них семь километров по морозу, так что над соломой выросла куча мала. Из окна интерната, где сидят Борька и Мишка Зуб, не видно, кому сегодня повезло и у кого оказались крепче локти, — уже стемнело, в копошащейся груде пальтишек и ушанок то тут, то там клюквинами краснели ребячьи физиономии, а угадать, где и чья «клюквина», не угадаешь.
Борька с Мишкой не поедут. Пойдут пешком, ночью, лесом. Среди волков. Так решили.
Борька сглотнул слюну.
— Ты чего так глотаешь-то? Аж слышно, — сказал Мишка Зуб.
— Ягоды вспомнил.
Мишка отрывает взгляд от окна, за которым еще стоит трактор с санями, колюче смотрит на Борьку:
— Врешь. Я-го-ды-ы! Какие еще ягоды?.. Я ведь вижу, как ты в окно уставился.
— Да брось ты, Мишка. Уговор дороже денег. Решили пешком, так чего уж теперь…
— Нет, скажи, сдрейфил?
— Ничего-то и не сдрейфил. Вспомнил только, как в лесу заблудился.
— Во-во… заблудился. С бухты-барахты, что ли, вспомнил-то?.. Сдрейфил, сдрейфил, — не то что поддразнивает, а будто заставляет согласиться с собой Мишка.
Ясно, как божий день, что у самого Мишки поджилки затряслись. Недаром ведь он такими глазами смотрел на эту охапку соломы, будто съесть ее хотел. Мишка лез на ссору — он задумал улизнуть на трактор.
Борьке надо бы умаслить уступкой своего напарника, чтоб он не убежал, остался, да обида взяла:
— Сам ты трус! Забыл, как летом от ужа дал деру?
Мишка только этого будто и ждал.
— Ах так! — завопил он. — Посмотрим, какой ты смелый. Посмотрим.
Зуб цапнул свой излохмаченный портфелишко и шмыгнул за дверь.
В окошко было видно, как он догнал только что тронувшиеся с места сани, как несколько пар рук ухватились ему за шиворот, помогая вскарабкаться; куртка у Мишки задралась кверху, оголив зад, обтянутый шароварами.
Дать бы этому трусливому заду хорошего пинка? А что? Нагнать сани… Нагнать и дать… И самому потом уж в санях ехать. Ведь не выпрыгивать же после пинка, а то скажут еще, что Мишкиной сдачи испугался…
Дядя Толя включил правую фару (левая второй год как сломана), венчик света в один миг смел темноту с избы, стоящей на повороте дороги, да так чисто смел, что трещины на избяных бревнах разглядеть было можно. И снова изба в темноте, а венчик маханул на другую. Еще пять изб, а там — ищи ветра в поле… Самое время — выскочить, дунуть во весь опор…
Мишка, наверно, уже сидит на соломе. Кто тянул его за шиворот в сани, того и согнал. Сидит и, пожалуй, ждет не дождется, когда Борька нагонит трактор. Не потому, что Борьку жалко, ведь пойдет он один. А потому, что ребятишки, когда узнают, что к чему, обзовут Зуба трусом и предателем. Может быть, даже взгреют его. Борька представил, как в тесном коридоре школы от стенки к стенке, с рук на руки будет летать Мишка, и даже будто услышал ребячьи приговоры: «За Борьку тебе, трус! За Борьку!..» И не побежал. А сел, снял валенки и стал перематывать портянки — дорога дальняя…
* * *
Семикилометровый поход от школы до своей деревни обязательно ночью и непременно лесом (правда, в их деревню и не было нелесной дороги) затеяли вместе, благо что сидели за одной партой. Первый придумал Борька, но Мишка сразу согласился, а когда готовились, оказался даже шустрее. Мишка, что уж греха таить, был выдумщиком и артистом. Ему ничего не стоило прикинуться, что зуб болит, закрасить кровью тряпицу и перевязать ею указательный палец на правой руке (ноет, мол, спасу нет) и не писать целую неделю.