Священнослужение было ремеслом, профессией, столь же определенной, как и профессия учителя, которую, кстати, сельский священник (да и городской), как правило, совмещал. Как профессия судейского стряпчего или канцелярского чиновника.
И оценить роль каждого из тогдашних служителей культа в жизни его прихода дело не столь простое. Священники не падали на землю с неба: каждый из них был выходцем из определенной среды — из разных сословий. Он нес на себе отпечаток и взглядов среды, из которой он происходил. Но он срастался и с интересами людей, среди которых служил. Тогдашний приходский фарарж не только служил мессы и отправлял требы — крестил, конфирмовал, проповедовал, исповедовал и отпевал. Он был и лекарем и третейским судьей в общинных спорах, а случалось — и защитником перед властями, вполне добросовестным, подчас самоотверженным, хотя и недостаточно могущественным, ибо нередко конфликт его с властями становился для него конфликтом не только с властями светскими, но и с церковными — со своим непосредственным начальством, имевшим право лишить его прихода, лишить сана и подвергнуть прочим карам, если он не догадается своевременно заткнуться.
Регламент монашеской жизни неминуемо приводил католического священника — он же оставался человеком — к необходимости нарушать его. Он отрекался полностью от собственности, но ему как человеку надо было жить, есть, не мерзнуть от холода и иметь какой-то запас на черный день. Ему, отрекшемуся от собственности, и самой религией и простой человеческой нравственностью предписывалось заботиться о своих родичах, если они бедствовали. И ему предписывалось хранить и умножать богатство церкви! И ко всему он жил в мире, где все стремились умножать собственное богатство. Трудно ли запутаться?…
А целибат в предписанном ему регламенте был пунктом, для большинства здоровых людей неисполнимым. И недаром римская церковь отнесла грех прелюбодеяния — «нарушение шестой заповеди» — к числу тех, которые может отпустить любой исповедник даже священнику. Самое страшное, что могло последовать, — объяснение в епископате и эпитимия. Правда, если связь носила характер семейный, прежде чем грех отпустить, семью разрушали. Но в конце концов грех можно и скрывать и не торопиться с его искуплением.
И потому в веселых шванках, которые хинчицкие жители рассказывали друг другу за стаканом вина или домашнего пива, немало едкого говорилось о жизни священников, их галантных похождениях и жадности. Но, право, шванки — весьма демократичный род литературы, и крестьянин, сочинитель шванка, был по-здравому снисходителен, понимая, что и монаху ничто человеческое не чуждо, и осуждал его не просто за нарушение регламента монашеской жизни, а лишь в том случае, когда это «человеческое» оказывалось не чуждо священнику чрезмерно.
Мендель был простым крестьянским парнем. И все, что происходило в его деревне, было ему известно. Ему были известны и шванки и сплетни — в деревне все на виду. И все на виду было в городке Липнике и в «больших», по тогдашним моравским масштабам «очень больших» Троппау и Ольмюце.
И в доме, числившемся в Хейнцендорфе под нумером 58, карьеру приходского патера обсуждали по-деловому он сам, и все члены семьи, и дальние родичи — из тех, с кем советовались, решая вопрос о разделе добра и земли и прочее, зависящее от этого раздела. Религиозные проблемы примешивали к строго житейским вещам лишь в самых разумных дозах. И еще Штурму была нужна твердая гарантия, что Иоганн никогда не сможет претендовать на отцовский дом и надел.
В договоре купли-продажи хозяйства появился пункт:
«Сыну продавца Иоганну, если он по своей воле поступит в священники…»
Это был капкан. Взяв деньги, он уже клялся тем самым, что все последующее — дело его доброй воли. А без денег шагу нельзя было ступить.
Однако и ста двадцати флоринов на два года учебы и жизни ему хватить не могло. Он это знал заранее твердо. Ему не хватило бы их, даже если бы удалось то, что не удалось в прошлом году, — добыть урок-другой.
Он заранее знал, что денег не хватит, и говорил об этом до отъезда в Ольмюц. Разговоры были, правда, простым сотрясением воздухов. От Штурма и Вероники ждать более было нечего, а родители теперь в доме не хозяева. И он кинулся в Ольмюц как в воду — будь что будет.
А на следующее лето, как всегда, он приехал на каникулы в деревню.
И как всегда, в его табеле сплошь стояли латинские «em» — «eminentius» — «отличившийся», «отличнейший», «превосходнейший». Табели в гимназии и в Философских классах заполняли по-латыни. Только по «теоретической философии» преподобный профессор Витгенс вкатил ему отметку похуже — единицу. Правда, и эта единица была высокой оценкой — счет баллов и в нынешней чешской школе ведется в обратном порядке. Но ему, крестьянскому сыну, чтобы добиться места под солнцем, надо было быть во всем «превосходнейшим».
Конечно, у него был полон рот рассказов. Рассказы слушали родители и Терезия. Снова — о господине поэте Гёте, сочинения которого изучались в курсе литературы и поминались в курсе естественной истории. О преподобном Фридрихе Франце, преподававшем физику.
Все свободное время Иоганн вертелся подле него. А Франц был учеником самого барона Ваумгартнера, который прежде профессорствовал в Ольмюце, а теперь занимал в Вене важные посты в правительственных учреждениях: он стал директором всех фарфоровых и стекольных заводов империи, а еще преподавал в университете, писал ученые книги и издавал специальный журнал «Zeitschrift fur Physik und verwandte Wissenschaften» [21].
Франц удивительно интересно преподавал: не столько рассказывал, сколько ставил опыты. Например, опыт знаменитого Торичелли, показывающий, что природа действительно не любит пустоты, но только до определенного предела.
Иоганн сам ставил опыты под присмотром патера Фридриха — и с ртутью, и с льняным маслом, и с водой, и с молоком, показывая, как атмосфера давит на разные жидкости. Профессор Франц еще наблюдал в телескоп за пятнами на солнце. Зарисовывал их и следил, как они перемещаются по лику светила. И еще патер Фридрих увлекался дагерротипией: эту мудреную штуку изобрел один французский художник. На человека наводили отверстие ящика. Потом в ящик вставляли пластинку, и на пластинке получалось изображение человека, на которого ящик был наведен.
Именно благодаря усилиям Фридриха Франца, этого физика из ордена премонстрантов, дагерротипия распространилась по всей Моравии (и в наших руках очутились фотографии Менделя).
Иоганн работал с отцом в саду и рассказывал. Работал на пчельнике и рассказывал. Помогал зятю Штурму в поле и молча думал, сможет ли одолеть самый последний кусок пути длиной всего в один год. От ста двадцати флоринов уже почти ничего не осталось.