Это отсутствие самомнения и самоуверенности в соединении с неизбежным их спутником – застенчивостью– особенно неблагоприятно отражались на интимной жизни Добролюбова и его отношениях с женщинами. Мы видели, что уже в годы институтского курса он влюблялся и жаждал любви. По выходе же из училища и по мере наступления более зрелых лет эта жажда делалась все более интенсивной. Нежное, привязчивое сердце Добролюбова более всего ценило в любви ее духовную, поэтическую сторону и жаждало идеальной любви в самом высшем смысле этого слова.
«Если бы у меня была женщина, – пишет он своему приятелю И.И. Бирдюгову 17 декабря 1858 года, – с которой я мог бы делить свои чувства и мысли до такой степени, чтобы она читала даже вместе со мной мои (или, положим, все равно, – твои) произведения, я был бы счастлив и ничего не хотел бы более. Любовь к такой женщине и ее сочувствие – вот мое единственное желание теперь. В нем сосредоточиваются все мои внутренние силы, вся жизнь моя, и сознание полной бесплодности и вечной неосуществимости этого желания гнетет, мучает меня, наполняет тоской, злостью, завистью, всем, что есть безобразного и тягостного в человеческой натуре».
С такими высокими требованиями к любви Добролюбов идеализировал даже и мимолетные страсти, на которые у нас принято смотреть с преступным легкомыслием. Так, летом 1858 года во время своей поездки в Старую Руссу Добролюбов сблизился с девушкой, по словам его биографа, доброй и честной, но совершенно необразованной, не умевшей даже и держать себя хотя бы так, как умели держать себя горничные, жившие в услужении у семейств не то что светского, а чиновничьего круга. После первого увлечения Добролюбов вскоре отрезвел и понял, что никогда не любил этой девушки, а просто увлечен был сожалением, которое принял за любовь.
«Я и теперь жалею ее, – пишет он в том же письме к Бирдюгову, – мое сердце болит о ней, но я уже умею назвать свое чувство настоящим именем. Любви к ней я не могу чувствовать, потому что нельзя любить женщину, над которой сознаешь свое превосходство во всех отношениях. Любовь потому-то и возвышает человека, что предмет любви непременно возвышается в глазах его над ним самим и над всем остальным миром.
Ни одна не станет в споре
Красота с тобой… —
говорит Байрон в переводе Огарева к своей bien-aimée, – и я убежден, что кто не чувствует того же самого относительно своей милой, тот не любит в самом деле, a обманывает себя, увлекаясь чувственностью или бездельем… Между тем к В. я никогда этого не чувствовал… Какая же это любовь?»
Придя к такому сознанию, Добролюбов решился немедленно прекратить свою связь с девушкой, но, судя по тому же письму, нелегко ему это было:
«Если бы ты видел, – пишет он, – как горько, как безумно плакал я, объявляя В. мое решение о прекращении наших отношений… О чем были эти слезы? Всего скорее, это был плач о том, что так долго не умел я понять своей души и в своей ничтожности довольствовался таким мизерным чувствованьицем, принимая его даже за святое чувство любви… Несчастная, юродивая у меня натуришка…»
Но и честно прервавши связь с девушкой, Добролюбов не бросил ее без всякого призрения и участия, как это обыкновенно делается у нас зачастую: он до самой смерти заботился о ее безбедном существовании, высылая ей деньги, тревожась, когда до его слуха доходила весть о ее болезни; равно и после его смерти друзья, чтя его память, не оставили ее без участия до тех пор, пока, выучившись какому-то ремеслу, она не получила возможности встать окончательно на ноги.
Нужно заметить, что все признания Добролюбова о своих любовных приключениях (которые, т. е. признания, он делал постоянно Бирдюгову, избрав почему-то его одного в поверенные своих сердечных дел) носят крайне минорный тон. Застенчивый, неловкий, неуклюжий семинарист, каким он оставался до самой своей смерти, Добролюбов не имел успеха среди женщин, и это его глубоко огорчало. Так, в письме к Бирдюгову 18 января 1859 года он жалуется:
«По крайней мере, обо мне до сих пор женское мнение таково, что может сокрушить самую смелую самоуверенность. Недавно Панаев возил меня в маскарад и пробовал навязать меня интриговавшим его маскам; попытки были неудачны. Я бродил „сумрачен, тих, одинок“ и т. д. Встретился один офицер, которого видел я у Л-ского. Этот, сострадая моей участи, тоже хотел напустить на меня одну знакомую ему маску, но получил в ответ, что „к этакому уроду она даже подойти не в состоянии“. Могу прибавить и еще случай: Л-ская хочет женить меня на своей сестре, а та не хочет выходить за меня; наконец, говорит, что хочет, потому что мне очень удобно будет рожки приставлять. Все это и самая женитьба, разумеется, делается и говорится на смех; но ты видишь, что и самые шутки принимают всегда оборот не весьма лестный для моего самолюбия».
К этой девушке, которую в письмах к Бирдюгову Добролюбов называет А.С., он был неравнодушен; она, по-видимому, кокетничала с ним и кружила ему голову. Так, в письме к Бирдюгову 22 апреля 1859 года он пишет:
«Недавно мне показалось, что в обращении А.С. со мной есть какая-то нежность, как будто начало возникающей любви. Это было для меня так ново и приятно, что я не мог не обратить своего внимания на чувство, возбужденное во мне этим случаем. Строгий анализ показал мне, что чувство это – не любовь, а просто приятное щекотание самолюбия. Она меня еще и теперь очень интересует, даже гораздо больше, чем прежде, но, судя по тому, чтó именно пробуждается во мне при ее внимательности, я убеждаюсь, что весь интерес пропадет, как только я узнаю, что она меня полюбила. Теперь я только догадываюсь, что могу заставить ее полюбить себя, но все еще сомневаюсь, и потому продолжаю с ней обращаться так, чтобы добиться приятной несомненности. Состояние это, когда надежда перевешивает сомнение, довольно приятно, и, если бы она была столько умна, что весь век могла бы держать меня в таком состоянии, я бы завтра же на ней женился. Но я знаю, что таких умных женщин нет на свете, знаю, что очевидность скоро должна заступить место сомнения и надежды, а потому развязка моего любезничанья очень близка. Я даже, по всей вероятности, не стану и ждать того, чтобы она действительно меня полюбила, – с меня довольно будет убеждения, что она совершенно готова на это!!. «А если она в самом деле полюбит и будет страдать?… Не лучше ли бросить эти игрушки огнем?» Вздор, мы с ней оба не таковские… Любовь, не получая себе пищи, пройдет у нее в полтора дня… А если и нет, так что за беда?
Пускай ее поплачет, —
Ей ничего не значит…
Но, разумеется, тут-то я и оказываюсь свиньей. Я себя и не оправдываю…»