Дорога от них ко мне была длинная; «ванька» попался плохой; в лицо мне хлестал мокрый снег. В груди у меня шевелились рыданья, я хотел всплакнуть от безделья; но и то как-то не вышло. Дома принялся было за исправление одной рукописи, которую хотел теперь печатать; но почувствовал себя в настроении к дружеским излияниям, и принялся за письмо к тебе…
Итак, от 6 до 24 февраля я предавался безумной, хотя и робкой, надежде на то, что могу быть счастлив. Сколько было тут планов, мечтаний, дум и сомнений! Радостных минут только не было, исключая, впрочем, той, когда я получил приглашение ее отца бывать у них, и тех немногих минут, когда мы играли в дурачки… И вот она, аллегория-то: как я ни плутовал, а все-таки в дураках остался. А она вот выходит! Черт знает что такое!
Я тебе не расписываю своих чувств. Но об их силе ты можешь заключить по несвойственной мне смелости и стремительности действий, высказанных мной в этом случае. Суди же и о важности моего огорчения. Все окружающее меня, все, что я знаю, – дрянь в сравнении с ней; а я принужден с этой дрянью возиться и любезничать, в то время как у меня сердце защемлено, в мечтах все она, в глазах все ее милый образ и рядом этот жених… добрейший, впрочем, малый, с которым ей жить будет спокойно. Она же институтка и кипучей жизни страстей не ведает; это видно по тому сиянию, которое разлито по ее нежному, доброму и умному лицу. Пусть она будет счастлива, и пусть никто не возмутит ее спокойствия, ее наслаждения жизнью… Я бы заел и погубил ее… И поделом не достается мне владеть такой красотой, таким богатством! – Эх, прощай, Вася. Напиши мне что-нибудь. Твой Н.Д.
P.S. А ведь и офицерик-то плюгавенький… Эх-ма!!!»
Любовные неудачи были, естественно, причиной того, что Добролюбов все более и более погружался в литературный труд, находя в нем единственное утешение в своей жизни. Надо было удивляться, говорит Головачева в своих воспоминаниях, когда же Добролюбов успевал перечитать все русские и иностранные газеты, журналы, все выходящие новые книги, массы рукописей, которые тогда присылались и приносились в редакцию. Авторам не нужно было по нескольку раз являться в редакцию, чтобы узнать об участи своей рукописи. Добролюбов всегда прочитывал рукопись к тому дню, который назначал автору.
«Много времени терялось у Добролюбова на беседы с новичками-писателями, желавшими узнать его мнение о недостатках своих первых опытов. Если Добролюбов видел какие-нибудь литературные способности в молодом авторе, то охотно давал советы и поощрял к дальнейшим работам. Немало труда и времени нужно было употребить также на исправление некоторых рукописей. Наконец приходилось беспрестанно отрываться от дела и для объяснений с ними. Таким образом, Добролюбов мог приниматься за писание своих статей только вечером и часто засиживался за работой до четырех часов утра».
Для того чтобы неотступно быть при редакции, Добролюбов после своей поездки в Старую Руссу поселился в двух комнатках, которые Некрасов нарочно принанял для него к своей квартире и велел пробить дверь в людскую, чтобы Добролюбов мог иметь прямое сообщение с редакцией.
Когда Головачева вернулась с дачи, успевший уже к тому времени переехать к ним Добролюбов сказал ей, улыбаясь:
– Вот и я попал на литературное подворье.
«Он вспомнил, – замечает при этом Головачева, – что я, беседуя с ним в первый раз на даче, выразилась, что наша квартира точно литературное подворье, так как у нас постоянно жили литераторы».
– Не думаю, – возразила Головачева, – чтобы вам было удобно жить в таких маленьких комнатах и так близко от нашей людской – вам будут мешать работать.
– В меблированных комнатах еще более неудобств, – отвечал он, – я часто оставался без обеда; заработаешься и забудешь вовремя потребовать его, а потом принесут Бог знает откуда обед холодный, скверный; съешь его и почувствуешь боль в желудке, а я давно уже страдаю хронической болезнью желудка и чувствую, как слабею от этой болезни.
«Сначала я посылала, – говорит далее в своих воспоминаниях Головачева, – Добролюбову в комнату утренний чай и завтрак, потому что Некрасов и Панаев вставали поздно и в разное время; но немного спустя он попросил у меня позволения приходить пить чай ко мне (я вставала рано), ссылаясь на то, что в это время без него уберут его комнаты, и он тотчас же после чая может сесть за работу.
За утренним чаем я заставляла Добролюбова есть что-нибудь мясное, потому что иногда он приходил к чаю, совсем не ложась спать и проработав всю ночь. Так как при этом я настояла, чтобы Добролюбов после еды отдыхал с полчаса, то к чаю начал являться и Чернышевский, чтобы, пользуясь этим свободным временем, поговорить с Добролюбовым.
Их отношения удивляли меня тем, что не были ни в чем решительно схожи со взаимными отношениями других окружавших меня лиц. Чернышевский был гораздо старше Добролюбова, но держал себя с ним как товарищ».
Несколько позже, по утрам, когда вставал Некрасов, Добролюбов беседовал с ним относительно состава книжек «Современника» и вообще о статьях, предназначавшихся для напечатания в журнале. Он очень заботился, чтобы ни одна фраза не противоречила направлению журнала, и волновался, если автор статей выражал свои мысли слишком многословно. Особенным многословием, по словам Головачевой, отличался литератор Ш. Однажды Добролюбов настаивал на необходимости выкинуть из его статьи три страницы.
– За что же, – говорил Добролюбов, – заставлять читателя терять время на ненужную болтовню автора, разводящего на трех страницах мысль, которую можно выразить двумя фразами; да и добро бы, если бы эта мысль была нова, а то самая избитая.
– Не стоит поднимать возню! – заметил Некрасов. – Потом объяснения с Ш.
– Я беру на себя эти объяснения.
– Это не избавит и меня от них. И так на «Современник» все точат зубы! Обрадуются, что у редакции выйдет неприятность с Ш… и пойдут разные толки.
– Редакция обязана дорожить мнением читателя, а не литературными сплетнями, – отвечал Добролюбов. – Если бояться всех сплетен и подлаживаться ко всем требованиям литераторов, то лучше вовсе не издавать журнал; достаточно и того, что редакции нужно сообразоваться с цензурой. Пусть господа литераторы сплетничают, что хотят; неужели можно обращать на это внимание и жертвовать своими убеждениями? Рано или поздно правда разоблачится, а клевета, распущенная из мелочного самолюбия, заклеймит презрением самих же клеветников.
Не ограничиваясь критическими статьями и рецензиями, Добролюбов, как известно, в конце 1858 года открыл в «Современнике» особенный сатирико-обличительный отдел под заглавием «Свисток».