Идет заседание Политбюро. Решается вопрос, стоит ли выделить из министерства обороны (вернее, тогда — еще не министерства, а наркомата) в особое, отдельное ведомство наркомат военно-морского флота.
Вопрос, конечно, был подготовлен заранее, решение, в сущности, уже принято. Но — идет обмен мнениями. И «первый красный офицер» Клим Ворошилов, тогдашний нарком обороны, высказывается против такого разделения. Он за то, чтобы, как и впредь, оставался цельный, единый, нераздельный наркомат обороны.
Сталин, как это обычно бывало во время таких заседаний, прохаживется в своих мягких сапожках вдоль стола, внимательно выслушивает каждое мнение, не вмешивается.
Но после выступления Ворошилова вдруг останавливается и кидает реплику:
— У меня вопрос к товарищу Ворошилову… Почему товарищ Ворошилов систематически выступает против любого предложения, направленного на усиление обороноспособности нашей родины?
Ворошилов растерянно замолчал. Потупив взор, молчали и остальные участники заседания. Один только Берия оживился и уже плотоядно глядел на свою будущую жертву: ведь это ему была брошена сталинская команда: «Пиль!»
После заседания (какое решение было там принято, объяснять не надо) Сталин, как это всегда у них было принято в подобных случаях, предложил собравшимся посмотреть кинофильм.
Все молча направились в просмотровый зал. На Ворошилова никто не глядел. Даже сесть рядом с ним никто не решился. Так и просидел он весь сеанс — одинокий, забившийся в угол: наверняка уже считал себя конченным человеком.
Но вот картина кончилась (смотрели обычно Чаплина — «Огни большого города»). Сталин смахнул слезу (сентиментальный финал этого фильма обычно приводил его в состояние растроганности) и, покидая зал, проходя мимо Ворошилова, положил руку ему на плечо и произнес:
— Ничего, мы еще поработаем с товарищем Ворошиловым.
И в тот же миг обреченное одиночество несчастного Клима кончилось. Все его обступили, заговорили с ним. И Берия смотрел на него ласково, как на любимого друга: ведь теперь ему была брошена другая команда: «Тубо!»
Но все эти пересказанные тут мною истории — это все-таки байки, апокрифы, легенды (хоть дыма без огня и не бывает).
А вот — история документальная, узнанная мною совсем недавно, и из источника более чем надежного.
Дело происходит 10 февраля 1944 года. Идет заседание Секретариата ЦК ВКП(б). Председательствует Маленков. Обсуждается «идейно порочное» стихотворение Ильи Сельвинского «Кого баюкала Россия», опубликованное в журнале «Знамя», № 7–8 за 1943 год. Неожиданно в зале заседания появляется Сталин и, указывая на проштрафившегося поэта, кидает такую реплику:
— С этим человеком нужно обращаться бережно, его очень любили Троцкий и Бухарин.
Это было уж такое определенное и ясное «Пиль!», что ни у кого не могло оставаться ни малейших сомнений: поэт обречен, судьба его решена.
Но как ни странно, решение Секретариата последовало неожиданно мягкое:
Освободить т. Сельвинского от работы военного корреспондента до тех пор, пока т. Сельвинский не докажет своим творчеством способность правильно понимать жизнь и борьбу советского народа.
Стало быть, Сталин дал отмашку — в решающий момент скомандовал своим псам: «Тубо!»[4]
Этот политический стиль Сталина стал политическим стилем его наследников.
Не только Молотова или Маленкова, но даже Хрущева, который искренне ненавидел Сталина, разоблачил его и, казалось, всем своим обликом и повадками кардинально отличался от бывшего своего вождя и учителя.
«В натуральную величину», то есть вживе, я Хрущева видел лишь однажды. Но этого одного раза мне вполне хватило.
Это было в конце 59-го. Шел Третий Всесоюзный съезд советских писателей. И на последнем его заседании — в Кремле — с большой речью выступил «наш Никита Сергеевич».
Появление его на трибуне вызвало не слишком бурные, я бы даже сказал, скорее вялые аплодисменты.
Вздев очки и раскрыв бювар с заготовленным текстом, он минуты три бубнил что-то привычно-безликое (в духе «Мы будем и впредь…»), не отрываясь от того, что ему там понаписали. Но больше трех минут не выдержал: отложил листок с напечатанным текстом, улыбнулся — нормальной человеческой, какой-то даже слегка конфузливой улыбкой — и сказал:
— Вот что хотите со мной делайте, не могу я выступать по бумажке…
Зал взорвался аплодисментами — на сей раз живыми и искренними.
Обрадованный поддержкой, Хрущев слегка развил эту тему:
— По бумажке — оно, конечно, спокойнее. Особенно перед такой аудиторией. Но — не могу. Пусть даже скажу что-нибудь не так, но буду говорить без бумажки… — И решительно отложил бювар с напечатанным текстом в сторону.
Аплодисменты усилились. Пожалуй, теперь их можно было даже назвать бурными.
И тут «наш Никита Сергеевич» сразу охамел.
Стал учить писателей уму-разуму. Заговорил об ошибочных тенденциях, проявившихся в литературе в последнее время. Назвал осужденный партийной печатью роман Дудинцева «Не хлебом единым», в таком же осудительно тоне упомянул Маргариту Алигер, которую назвал «товарищ Елигер».
Зал снова приуныл. И он, надо отдать должное его интуиции, сразу это почувствовал.
— Ну ладно! — И опять улыбнулся своей милой конфузливой улыбкой. — Покритиковали мы этих товарищей, справедливо покритиковали — и хватит… Хватит уже напоминать им об их ошибках…
Эти слова были встречены уже самой настоящей овацией. И тут он насторожился. И, погрозив залу пальцем, неожиданно заключил:
— Но и забывать не стоит!
Вынул из кармана ослепительно белый носовой платок, для наглядности завязал на его краешке узелок и показал залу:
— Вот! Узелок на память завязал. Так что не сомневайтесь. Всё помню. Каждую фамилию помню. И товарища Дудинцева, и товарища Елигер…
Зал снова приуныл, и его интуиция снова сработала.
— Знаете, как бывает, — сказал все с той же милой своей улыбкой. — Иную книгу начнешь читать — и прямо засыпаешь… Булавкой надо себя колоть, чтобы не заснуть… А вот книгу товарища Дудинцева я, скажу честно, читал без булавки…
Снова овация.
— Но нельзя, товарищи! В идеологии никакого мирного сосуществования допускать нельзя. И мы его не допустим!
И так его мотало из стороны в сторону на протяжении всей его чуть ли не двухчасовой речи: «Пиль!» — «Тубо!», «Пиль!» — «Тубо!», «Пиль!» — «Тубо!»
Конечно, тут проявился своеобразный характер простодушного Никиты Сергеевича, казалось бы, не имеющий ничего общего с коварным, жестоким характером Сталина.