Ленин рассказал, как нарком Леонид Красин вел в Англии переговоры о торговле с британским промышленником и финансистом Уркартом, «этим главой и опорой всей интервенции». Позабыв прошлое, они сели обсуждать деловые проблемы без каких-либо теоретических дискуссий. Уркарт просто спрашивал: «А почем? А сколько? А на сколько лет?» В стенографическом отчете пленума Моссовета записано, что в этом месте раздались аплодисменты. Казалось, аудитория только того и ждала, чтобы от слов перейти к делу.
Ленинская последняя речь была призывом к сосуществованию с капиталистическими державами. Однако в ней не содержалось ни малейшего намека на то, что линия жесткого социализма будет как-то смягчена. «Социализм уже теперь не есть вопрос отдаленного будущего, или какой-либо отвлеченной картины, или какой-либо иконы. Насчет икон мы остались мнения старого, весьма плохого» — вот что он сказал. Для такого выступления это был слабый финал. Бурные и продолжительные аплодисменты, завершившие его речь, были скорее данью уважения лично ему, а не тому, что он говорил.
Во время его речи какие-то слова звучали неразборчиво, и несколько раз он замолкал, как будто терял нить повествования. Он выглядел усталым, ослабшим. 25 ноября, через пять дней после его выступления на заседании Московского Совета, врачи велели ему полностью прекратить работать и неделю отдыхать. Первое время он выполнял их рекомендации, никуда не выходил из своей квартиры и только немного читал. Затем он стал проводить время поочередно в Кремле, то в Горках, потихоньку работал, злился на то, что бездействует, и иногда писал по старой привычке записки, в которых грозил строго наказать того или иного товарища, если, например, ему (Ленину) срочно не представят неискаженные цифры.
В тот период встал вопрос о государственной монополии на внешнюю торговлю. Бухарин и многие другие были против. Как и следовало ожидать, Ленин выразил мнение, что без абсолютной государственной монополии на торговлю с другими странами не может быть Советского государства. Его точка зрения была принята.
Тогда же Ленин прослышал, что без его ведома известному профессору Рожкову, меньшевику, было разрешено остаться жить в Москве. Ленин впал в неистовство. Он писал, что меньшевики придумали новый лозунг: «Ври, уходи из партии, оставайся в России». Наконец он с удовлетворением узнал, что Центральным Комитетом было принято решение о высылке профессора Рожкова из Москвы.
В тот день он дважды ощущал дурноту, сопровождавшуюся приступами рвоты. Вызвали врачей. Когда они на этот раз уже категорически потребовали, чтобы он прекратил всякую работу, он ответил, что совершенно с ними согласен, но ему понадобится еще несколько дней, чтобы привести в порядок бумаги. Следующие два дня он интенсивно работал, развивая бешеные темпы; диктовал бесконечные письма, — боясь, как бы болезнь не застала его врасплох. На него вновь напала бессонница, мучили головные боли. В ночь на 16 декабря он перенес еще один приступ. Но тут врачи решили, что нечего им играть в кошки-мышки, и строго-настрого приказали ему держаться постельного режима. Они предполагали, что за первым ударом непременно последует второй. В течение трех дней приступы рвоты повторялись, и, в конце концов, стали очевидны явные признаки паралича правой стороны тела. И вот теперь, лежа в полной беспомощности в окружении врачей, он сознавал, что обречен, но сдаваться не собирался. Он решил, что будет бороться до конца.
Тот декабрьский день, когда Ленин перенес второй удар, был последним днем его власти, власти, за которую он всегда так неистово боролся. Он уже никогда больше не станет вершить судьбами России как полновластный ее хозяин. Власть выхватили у него из рук мелкие людишки, какие во все времена жмутся вблизи диктаторов. Поделив ее между собой, они слабо представляли себе, что с ней делать. Настал период междуцарствия.
Ленин понимал, что он серьезно болен, возможно, даже смертельно. Но зная это, он изо всех своих последних сил боролся за жизнь. Его беспокойный ум постоянно был в работе, без конца придумывая, как перехитрить врачей. «Если это паралич, какой от меня будет толк и кому я буду нужен?» — этот вопрос, заданный доктору Авербаху, не давал ему покоя. Он не желал смиряться. Из диктатора, обладавшего безграничной властью, превратиться в ничтожество? Сама эта мысль была ему невыносима. Власть стала его второй натурой, он так с ней сжился, что даже на одре болезни не желал выпускать ее из рук и отчаянно за нее сражался.
Крупская читала ему вслух, к нему приходили секретари, и он диктовал им статьи и письма, но уже не председательствовал в правительстве. Все его работы последних месяцев перед смертью проникнуты острым сознанием собственной беспомощности. Прикованный болезнью к постели, он испытывал душевные муки; им попеременно овладевал то гнев, то ужас; душила ярость. Бывали моменты, когда он как будто смирялся, притихал, но тут же ярость охватывала его с новой силой. Суть в том, что уж очень долго он был диктатором. Целых двадцать лет он вершил политикой партии, а это означало. двадцать лет неустанного труда и невероятной концентрации всех интеллектуальных сил и способностей. А какие в нем были заложены способности и что он мог благодаря им свершить — это он отлично знал и не забывал никогда, ни на минуту. И вдруг… Деспоту, диктатору, внезапно превратившемуся в жалкое, беспомощное существо, оставался только один выход — тихо сходить с ума.
Вообще говоря, в самом явлении диктатуры есть какая-то неразгаданная тайна. Еще никому не удалось толком объяснить, почему люди вдруг начинают жаждать неограниченной власти над себе подобными и какая им от этого радость. Обладатель абсолютной власти лишает себя возможности вести прямой, непосредственный диалог со своими соотечественниками. Он беспрерывно слышит лишь собственный голос, свое бормотание, свой бесконечный монолог. Он говорит, говорит, говорит, и вот уже его слова утрачивают всякий смысл, звучат вне связи с окружающей жизнью, выпадая из контекста нормального человеческого бытия. Так, видно, и Гитлер все долбил одно и то же своим подпевалам, и наверняка даже самые верные из них начинали одуревать от этого бульканья в ушах. А Ленин? — кто знает, возможно, некоторые из его самых горячих почитателей со временем стали с большой натугой воспринимать типичные для него штампы, его слова-заклинания: «уничтожение», «беспощадно», «диктатура»… Эти его слова всегда укладывались в определенный контекст, в определенную схему, привычно чередуясь и постоянно повторяясь и звуча, увы, как перепевы того, что ушло. Всю свою жизнь Ленин посвятил поиску архипростейших решений для неимоверно сложных проблем. Теперь перед ним была последняя, для которой простого решения не существует, — он смотрел в глаза собственной смерти.