С самого утра я чувствовал себя разбитым и не мог работать, читать; мне никого не хотелось видеть. Всё утро я прослонялся по дому и саду, раздражая домашних, после же завтрака заснул у себя на диване над каким-то романом и проспал обед. Сон не освежил меня, наоборот, он лишь сгустил, заострил тревогу, томившую меня с утра; ее нарастание (интенсификация, сказал бы невропатолог) теперь уже пугало меня, ибо я понимал болезненное происхождение моего подавленного душевного состояния.
Вот тут-то я и решил отправиться к беллетристу, надеясь большой прогулкой в незнакомый, почти уже дачный и, как мне говорили, красивый район города прогнать овладевшую мною тоску, становившуюся мучительной. Я надел легкую соломенную шляпу, взял трость и, сказав, что вернусь поздно, вышел из дому.
Воздух по-прежнему был зноен и бездыханен, дышать было трудно, сердце работало неровно. Я шел медленно, вяло передвигая ноги. Ко всему этому вдруг прибавилось неприятное ощущение в затылке и где-то в спине. Это ощущение, вполне реальное, было мне знакомо — оно всегда появлялось, когда кто-нибудь, идущий или сидящий позади, пристально смотрел на меня. «Ну, кто еще там?» — угрюмо подумал я и обернулся.
Конечно, это была Нелли. Она тайком вышла за мной и тише воды, ниже травы теперь плелась шагов на пятнадцать позади меня. Нелли была умна и хитра. Она знала, что если ей удастся далеко уйти за мной от дома, то я ее не прогоню, не верну обратно. На этот раз ей не удалось обмануть меня — я почувствовал ее взгляд.
Когда я остановился, остановилась и она. Теперь мы смотрели друг на друга. В собачьих глазах была покорная грусть и просьба.
— Иди, пожалуйста, домой, — сказал я. — Оставь меня в покое. Уходи!
Она стояла, расставив передние лапы, чтобы — я так уже изучил характер этого хитрого животного! — не спуская с меня своих молящих и как бы плачущих глаз, опустить ниже, пригнуть черную лоснящуюся голову с длинной мордой и подрезанными ушами. Вся ее поза, которую я никогда не наблюдал ни у одной из других собак, выражала покорность, приниженность и в то же время величайшее упрямство: «Ты можешь кричать на меня, бить меня, но все-таки я сделаю по своему!»
— Уйди! — повторил я и шагнул к ней.
Нелли отошла ровно на столько шагов, на сколько я приблизился к ней, и мы опять остановились. Я опять стал ее уговаривать возвратиться домой, опять шагнул к ней, и опять повторилось прежнее, собака словно заманивала меня обратно домой. В другое время я проявил бы настойчивость — закричал, затопал бы, бросил в нее камнем или комком земли и, в конце концов, отделался бы от нее. Но в настоящий момент сил для проявления агрессивности во мне не было. Я махнул рукой, повернулся и пошел, зная, что собака продолжает воровски следовать за мной.
Я шел и думал, какой я сегодня несчастный: даже этот пинчер сильнее меня и пользуется моею слабостью. Вообще на свое разболтанное состояние я стал смотреть несколько юмористически. Видимо, я или начинал выздоравливать, или же воля моя устремилась на борьбу с неврастеническим состоянием, терзавшим меня. Всего вероятнее, что это произошло от того, что наиболее душная часть города уже кончилась, начались маленькие домики, утопавшие в садах, и улицы напоминали зеленые аллеи.
Теперь победившая меня Нелли бежала рядом со мной, время от времени опережая и заглядывая мне в глаза. Взгляд ее черных глаз точно спрашивал, почему я сегодня такой невеселый, почему не поиграю с ней, бросив вперед ветку или камень, которые она немедленно принесет ко мне? Собака прыгала вокруг меня, довольная новыми местами, встречами с незнакомыми разномастными псами и возможностью порычать на них, скаля чудесные клыки. Как и я, Нелли не бывала еще в этих местах.
И, в конце концов, я примирился с тем, что собака насильно заставила меня взять ее с собою.
Уже наступил вечер, когда я добрался до беллетриста и был радушно принят им и особенно ласково его матерью, нестарой и еще красивой женщиной с приятно звучащим голосом и хорошими манерами.
Сын же был молчалив и почти грустен. О работах его говорил не столько он сам, сколько Аглая Ивановна, причем выражалась так: «Мы с Валей только что закончили рассказ. Мы с Валентином начали писать роман». Я понял, что мать с сыном крепко любят друг друга, что мать оберегает сына. Но мне не понравилось подчеркивание ею этого; кажется, и сыну, умному и чуткому, тоже это не нравилось.
Жили они как помещики. Дом был собственный, просторный, с большим садом. Пока еще было светло и не зажигали свет, я видел, что застекленную веранду, где меня принимали, обступили яблони и кусты сирени. Старуха прислуга, совсем деревенского вида, с лицом морщинистым и носом картофелиной — тотчас же стала накрывать на стол. Меня и Нелли собирались, видимо, кормить.
Нелли… эта хитрая собака, умела удивительно подлаживаться к незнакомым, если чувствовала, что дело пахнет лакомством. В сущности, злая и сварливая, не выносившая кошек и жестоко расправлявшаяся с маленькими собачонками, она, приходя к кому-нибудь в гости, чудесно умела разыгрывать кротость и благонравие: смотрела на хозяев грустными и будто бы плачущими глазами и добивалась того, что ее обязательно кормили самыми вкусными вещами, которых ей никогда не доставалось дома, где ее кокетство и манерничание ни на кого уже не производило нужного впечатления.
Подали самовар и закуски. Давно стемнело; над столом горела электрическая лампочка под зеленым шелковым абажуром.
Новая обстановка и новые люди, среди которых я очутился, всё это, заставившее на некоторое время позабыть хандру, уже начало раздражать меня. Аглая Ивановна, несмотря на всю свою приятность, оказалась слишком многословной. При этом, бросая комплименты моим стихам, словно подкупая меня, она напористо, словно желая убедить во что бы это ни стало, говорила об успехе последнего сборника рассказов своего сына. Я же знал, что на эту книгу критикой и публикой внимания обращено мало; не могла она не знать, что мне это известно, и было непонятно, самообман ли ее разглагольствования или же желание утешить сына. Конечно, сын ее не был лишен таланта, но он эстетизировал, манерничал, он в искусстве своем ничего не любил и ни за что не боролся: «отойду да погляжу, хорошо ли я сижу!»
Неврастеническое, злое состояние мое заставило меня говорить против такого искусства, конечно, не связывая его явно с писаниями Валентина. Дама умолкла, шокированная, видимо, злой страстностью моего тона, но сын внимательно слушал и, поняв, что моя филиппика — против него и таких, как он, стал возражать умно и не без остроты.
Его стрелы метили в мой стиль. Надо было поднимать перчатку, но в этот день я не был пригоден для боя — я струсил, у меня почему-то заколотилось сердце; и, сказав несколько глупостей, я умолк.