Дочитать заметку мне так и не пришлось: как молния все пять молодцов бросаются на меня и, вероятно, от «излишней храбрости», навалившись кучей, злорадно рычат:
– Оружие есть?
Оружие у меня было, но с собой я его не носил. Убедившись, что таковое отсутствует, – «герои» несколько успокоились.
Ошеломленный таким приемом, но все еще наивно доверчивый, я ничего не понимал, а в голове мелькнула детская мысль, – вероятно со мной просто шутят.
Но моя наивность быстро сменилась сознанием серьезности всего происходящего.
Храбрая ватага начала с усердием срывать с меня ордена и нашивки.
Операция была произведена изумительно быстро, и я, ошеломленный, ничего не понимающий, но уже с кандалами на руках, весь оборванный стоял и видел перед собой их победоносные лица.
Глаза и руки сих стражей быстро рассматривали и прощупывали мои документы и складки платья, вероятно в поисках особо важных контрреволюционных документов.
В голове был хаос. Пытался заявить, что это вероятно недоразумение и просил дать компрометирующие меня материалы.
Но как все резко изменилось; куда исчез вежливый тон Халявина. Осталась только неизменной мерзко слащавая улыбка.
В ответ на мое требование последовал грубый окрик:
– Подожди, покажем все документы, сам их напишешь.
Так ошеломляюще быстро и просто из свободного гражданина Советского Союза я превратился в политического арестанта, – «врага народа», не чувствуя за собой и тени преступления, кроме разве наивной веры в свободы, дарованные «самой демократической конституцией в мире».
Подписав какой то клочок бумаги, именуемый «актом личного обыска», под конвоем двух «храбрых» следователей с обязательно наставленными на тебя «пушками», как называли мы револьверы, – меня повели во внутреннюю тюрьму, расположенную для конспирации тут же в здании, и сдали, как драгоценную ношу, надзирателю.
Надо отдать справедливость руководству Г.П.У., подбирающему тюремные кадры. Здесь был представлен полный букет человеческой тупости, дегенеративности и людоедской кровожадности.
В эти черепа вбивали примитивные приемы палачей, не забывая и чекистского психологического воздействия.
Первое знакомство с этим типом людей из отбросов человеческого рода было ошеломляюще.
О нравах и обычаях советских застенков я имел представление только но отдельным статейкам, красочно доказывающим перековку душ «закоренелых преступников» под «благотворным и гуманным» воздействием Г.П.У.
Но вот подошла и моя очередь, начали ковать и мою душу.
Первое приветствие коменданта тюрьмы не отличалось особой вежливостью и заключалось в грозном окрике:
– Раздевайся.
Уяснив себе эту несложную команду, я показал ему на наручники, давая понять без слов, что в этих браслетах вряд ли я смогу выполнить его приказание.
Ключ прикоснулся к замку, и мои руки оказались свободны.
Снял с себя шубу – ожидаю. Увидя, вероятно, мою нерешительность, сей ретивый служитель пришел в ярость и заорал:
– Тебе говорят, фашистская сволочь, раздевайся, или ждешь, чтобы помогли?
Получив это вторичное недвусмысленное приказание, хотя и не понимая смысла происходящего, снимаю остальные части туалета. Остаюсь босой, в одном белье на холодном цементном полу.
Но перековка души началась. Освирепевший служака сорвал с меня сорочку и кальсоны, и я предстал совершенно голый и перед его грозными очами. Озноб нервный сменялся физическим холодом. Дальнейшее меня окончательно ошеломило. Позднее с улыбкой рассказывал я об этом своим друзьям но несчастью.
Комендант, видя, что я новичок, вероятно решил продемонстрировать один из заученных методов психологического воздействия. Взяв большой нож и придав своей тупой роже звериное выражение, он начал его усердно точить, бросая на меня исподлобья косые взгляды.
Не испуг, нет, что-то непонятное пронеслось в моей разгоряченной голове.
– «Ах, вот как, – подумал я про себя, больше удивленный, чем испуганный, – почему же у меня раньше была уверенность, что врагов народа обязательно расстреливают. Отшивается – их просто режут».
И эта мысль оттеснила даже страх перед смертью.
Палач знал действие данного метода и, насладившись произведенным эффектом, к моему великому изумлению, набросился, но не на меня, а … на крючки и пуговицы моей одежды.
Минуты через две, все еще как во сне, слышу команду:
– Одевайся.
Операция одевания была несколько необычно. Особо злостно не подчинялись брюки и кальсоны, лишенные крючков и пуговиц, поддерживая те и другие руками, я снова облачился в свою кастрированную одежду.
Дальше последовало заполнение анкеты, и другой страж, проведя меня по узкому коридору, открыл засов двери, на которой я успел заметить цифру 23.
Меня втолкнули в одиночку.
Проскрипел засов двери, и я, наконец, остался один.
Камера, размером полтора на два с половиною метра, стала моей новой квартирой. Высоко под потолком маленькое окошечко с толстыми решетками и тюремный волчок в двери наглядно подтверждали назначение жилища.
Вероятно от быстрой смены обстановки я все еще смутно сознавал происходящее. В голове бессвязно проносились мысли.
Решетка подсознательно действовала на нервную систему, а в мозгу назойливо звучал мотив старой песни:
«Сижу за решеткой в темнице сырой»…
Остаток дня не вывел меня из хаоса мыслей. Только вечером я начал болезненно сознавать свою новую роль. Разум отказывался понять и представить, что вот ты сидишь под замком и не можешь по своему желанию пойти или поехать куда хочется. Сознание полной беспомощности наполнило тоской и холодом всю душу.
Слух все время ловил малейшие шорохи, а напряженное воображение рисовало различные картины. Казалось, вот сейчас откроется дверь, войдет кто-либо из знакомых и с улыбкой скажет:
– Ну, Виктор Иванович, поедем ужинать, – это была только шутка.
Да, это, действительно, оказалась шутка, злая, кошмарная шутка, длившаяся 18 месяцев.
Ночь. Первая ночь в тюрьме. Как она длинна и томительна в одиночке.
После отдельных минут забытья, открывая глаза, долго не могу понять – где я? Затем мозг восстанавливает всю картину случившегося, и тоска, – тоска, доходящая до боли, охватывает все существо.
Началась новая однообразная тюремная жизнь. Утром надзиратель всовывает в форточку кусок хлеба и воду. Задавать вопросы не разрешается. В ответ на мое обращение, – нельзя ли получить карандаш и бумагу, – получил внушительный пинок надзирательским сапогом.