Это на его, на Витькином, лице я увидел в первый раз то, что называют «смертная мука». Мы шли как-то весной мимо моего дома, вдвоём, я пошёл его проводить, и вдруг, впервые при мне, он попросил остановиться. Мы сели на край камня, чьё-то надгробие, было тихо, слышно было монотонное и многоголосое жужжание пчёл, ос и вообще насекомых. Витькино лицо, заметил я, стало серым. Он прикрыл глаза. И ответил на заданный вопрос: «Видишь, как хуёво мне». При этом лицо его и выражало смертную муку, превращалось на моих глазах в неживую серую породу, покрытую пылью, увлажнённую, ибо лицо водоточило. «Не смотри, – сказал он. – Сейчас, наверное, пройдёт». Когда прошло, мы пошли дальше.
Я потом много раз вспоминал его. Его ко мне на балконе обращение. Ещё до того, как он умер, потому что ну никто так меня не упрекал, что я свою жизнь не умею строить. А когда он умер, я уже жил в Москве, это был август 1968 года, я узнал о его смерти и нарисовал картину. Называлась «Витя Проуторов умер», где в пунктирных линиях на чёрном фоне очертания Витьки, его красное длинное тело движется на том свете. Что там, кстати? Хотелось бы знать ещё тут. Что? Кромешная чернота? Полумрак, где сгустками вдруг обозначаются безлицые, бестелесные только души? Ничем не пахнет или пованивает болотом? Серой? Узнаем ли мы, попав туда, близких нам? Вопросов много. В сущности, одни только вопросы.
А умер он вот как. Вопреки запрещениям врачей, он всё-таки женился. Запрещение ясно касалось сексуальной жизни. Напряг при оргазме мог уничтожить его сердце, как пить дать. Запросто. Но он женился и родил ребенка. Работал он рядом с моим прежним местожительством на Поперечной улице, на радиозаводе, мимо которого мы ходили из школы. Там работали в основном женщины и девушки, собирали в белых халатах электробритвы. Ну, и он там работал, без особого напряжения работа – осторожно наматывали проволоку на моторчики. Было 23 февраля, он опаздывал, потому побежал. Прибежал на работу, подарок ему женщины подарили, ведь 23 февраля, День Армии – мужской день. Вот и подарили. Он сел где-то сбоку с подарком: «Отдышусь сейчас», – говорит. Про него забыли, потом хватились: «Виктор, Виктор!» Тронули за плечо, а он умер. Ребёнок после него вот остался, успел оставить после себя. Вот и я его в мире обозначил. 26 лет ему было.
Иногда он мне снится, с нарисованными усами. Я знаю, что это он мне снится с фотографии, где он и Вита Козырева, оба в кепках, с нарисованными усами.
Почтальоншин сын Кадик (Колька)
В 1982 году в Париже я быстро написал книгу «Автопортрет бандита в отрочестве». Родилась она из пары страниц текста. Я намеревался написать рассказ. Начинался он так: «Эди-бэби пятнадцать лет. Он стоит с брезгливой физиономией, прислонившись спиной к стене дома, в котором помещается аптека, и ждёт». Ждал он Кадика. Кадик, он же Николай Ковалёв, был моим другом в тот горячий, истеричный кусок жизни между детством и юностью, который в старину называли отрочеством. Сейчас это слово исчезло из употребления.
Блондинчик, худенький парнишка на год младше меня, сын неизвестного отца и Клавы-почтальонши, жил в доме барачного типа. Эди-бэби недаром ждет его у аптеки. Ибо Колькин барак соседствовал с четырёхэтажкой, в цокольном этаже которой помещалась аптека, единственная на весь Салтовский посёлок. Сейчас те места поглотил город, а тогда из Колькиного окна на первом этаже барака была видна конечная трамвайная остановка, так называемый «круг». Ребята так и говорили друг другу: «Пойду на «круг», а если собирались сесть на другой трамвайной остановке, говорили: «Сяду на «Стахановском». Название остановка получила от бетонного серо-чёрного здания клуба «Стахановский». Буквой «Г» сидел «Стахановский» в пыли и грязи Салтовского посёлка. Рядом с клубом была летняя танцевальная площадка (зимой танцы происходили внутри клуба). Мимо клуба от трамвайной остановки к Материалистической улице шёл пассажирский поток, и гуляли мы, подростки. На Материалистической находился гастроном № 7, каковой нередко манил наше воображение, нуждающееся в стимуляции. Таков был нехитрый мир нашей Салтовской географии. В посёлке жили рабочие, называемые «козье племя», их было подавляющее большинство, жили «блатные» – агрессивное меньшинство. Небольшое количество инженерно-технических работников, учителей, врачей (т. е. бюджетников, как сейчас говорят) растворялось в море рабочего люда и считалось тоже «козьим племенем». Кроме этого, присутствовали «мусора». Три силы – простая космогония.
Колька Ковалёв расширил мою вселенную, значительно увеличил её. У него были друзья и знакомые в центре города. Кольку опекал и позволял ему таскаться в своем антураже саксофонист «Юджин», лохматый чернявый тип. У Кольки у самого был саксофон, неизвестно как добытый, и он в те годы не часто, но изводил жильцов барака попытками выучиться играть. Учил он одну и ту же музыкальную пьесу «Караван», кажется, Дюка Эллингтона. Колька рассказывал мне о своей поездке в Москву на фестиваль, Колька побывал вместе с Юджином на «джем-сешенн», как он говорил, в Таллинне. Я читал книги и знал о существовании других стран и городов. Однако книги были отдельно, а «Салтовка» отдельно. В лице Кольки я первый раз встретил человека моего возраста, который побывал за пределами Харькова и свидетельствовал: там есть интересная жизнь! Таскаться с Колькой за Юджином в центре города мне не понравилось. Мы были на положении малолеток, которых только и можно было использовать на побегушках. Я съездил пару раз и перестал. Когда пришёл мой час, в 1964-м я познакомился с Анной и стал жить неожиданно для себя в самом-самом центре, где не жил никто, на площади Тевелева. Позже я встретил Кольку (пути наши разошлись), и он мне очень позавидовал. Даже почернел от зависти: «Ты теперь центровой чувак! Завидую!»
У Кольки Ковалёва были стремления к лучшей жизни, чем та, которую давала наша Салтовка. Стремиться к ней он физически начал раньше меня. Я мирно читал книги и пытался грабить окраинные магазинчики, учился, фантазировал, что стану знаменитым бандитом. А Колька уже заводил знакомства. Он знал Юджина, ещё нескольких музыкантов, отрывную девочку «Людку Шепеленко» (я так и не встретил эту знаменитость), он принадлежал каким-то боком к организации «Голубая лошадь»! И это была правда, поскольку Колька Ковалёв говорил мне о «Голубой лошади» задолго до того, как подобная взрыву бомбы статья о ней появилась в «Комсомольской правде». («Голубая лошадь», о читатель, первая в СССР организация стиляг, этаких советских битников, была «разоблачена» в 1957 году!)
Колька ходил в бежевом альпийском пальто, произведённом в Австрии, пальто было с капюшоном. Оно, увы, и добыто было не новым, в Москве, на фестивале, и неуклонно старилось. В стремлении к лучшей жизни мы с Колькой купили жёлтого обивочного материала, я сделал замеры Колькиного пальто, перенёс их на бумагу (я всегда был силён в геометрии и лет в 10–11 зарабатывал рубли, расчерчивая нашим соседкам-домохозяйкам выкройки), и по полученным выкройкам тётя Маша из Колькиного барака сшила нам две куртки с капюшонами. В этих куртках мы и ходили жёлтыми птицами по посёлку. Ещё из твердейшей стали один наш пацан изготовил нам четыре подковы на туфли. Пацан сломал несколько победитовых свёрл на своём заводе, прежде чем высверлил двенадцать дыр для шурупов. Привинтив подковы к туфлям, мы с Колькой ходили, волоча ноги и высекая снопы искр. Если бы мы не были своими, нас за жёлтые куртки били бы на Салтовке каждый день, такой там был тёмный и непрогрессивный народ. Там ходили в сапогах, в серых тужурках, называемых москвичками, и в кепках. Какие уж там жёлтые куртки!