Сорвал, скомкал и сунул в карман.
Вышеизложенным бурным событиям предшествовали другие, непосредственно с ними связанные и довольно таинственные.
Началось с того, что знакомый читателю носитель неблагозвучного прозвища Иван Посохов стал проявлять какой-то почти болезненный интерес к жизни старшей гардемаринской роты.
Правда, он в ней же был командиром первого взвода, но по службе ему отнюдь не полагалось чуть ли не сплошь с утра до вечера находиться в ротных помещениях, разгуливать, заложив руки за спину, и испытующе всматриваться в лица всех встречных.
Еще меньше ему полагалось далеко за полночь тенью бродить по спальням и при свете карманного фонарика читать доски над пустующими койками. И уж, конечно, совсем не следовало во время отсутствия роты на цыпочках ходить по пустому ротному залу и осторожненько заглядывать в кое-какие гардемаринские конторки.
Само по себе поведение Посохова никому особо удивительным не показалось. Все знали, что его склонность к сыску, в сочетании с некоторой врожденной глупостью, и послужила причиной удаления его с флота и водворения в корпусе. Но причины этого поведения оставались совершенно непонятными.
Решительно никаких происшествий за все последнее время в старшей роте не было. Жизнь протекала до смешного смирно и дисциплинированно. Даже не было случая, чтобы кто-нибудь, будучи в отпуску, в трамвае повздорил с каким-нибудь офицером.
— Разыскивает, — говорили в курилке, традиционном ротном клубе, — вынюхивает.
Но что именно разыскивает и вынюхивает, понять никак не могли, а потому с особым интересом следили за всеми движениями Ивана.
Наконец он раскрыл свои карты, но, раскрыв их, привел всех в окончательное недоумение.
Однажды, совершенно неожиданно, он остановил в картинной галерее Степана Овцына из второго отделения и спросил:
— Ну, как дела?
Степан, которого не только за его фамилию звали «блаженной овцой», смутился и проблеял нечто невнятное.
Было уже десять часов вечера, и само присутствие гардемарина в картинной галерее, где делать ему было решительно нечего, показалось Ивану Посохову подозрительным… Смятенный вид Овцына еще больше укрепил его подозрение, а потому он ласково взял его под руку:
— Гуляете?
— Так точно, — ответил Степа и после некоторого колебания добавил: Господин старший лейтенант.
— Отлично! Отлично! — обрадовался Посохов. — Здесь нас окружают такие превосходные произведения искусства. Слушайте, — и в порыве нежности даже сжал Степину руку, — я сам поклонник всего прекрасного и, когда был молод, тоже мечтал что-либо создать.
— Есть, — нерешительно согласился Степа.
— Ну вот, вы меня понимаете. Видно, и в вас горит священный огонь. Говорят, вы литературой увлекаетесь. Верно это?
На свою беду, Степа писал очень сентиментальные и очень плохие стихи. Как-то раз в этом был уличен и поднят на смех, и с тех пор свою слабость тщательно скрывал. Как и следовало ожидать, он густо покраснел и сразу же отрекся от своей музы:
— Никак нет, не увлекаюсь.
Посохов покачал головой, что-то изрек о ложной стыдливости и, доведя Степу до дверей роты, с ним распрощался. А потом вынул из кармана книжечку в красном сафьяновом переплете, записал в ней фамилию «Овцын» и поставил два восклицательных знака.
И с этого вечера Иван Посохов переменился. До сих пор все время молчавший, теперь он заговорил. Заговорил приветливо и цветисто, но исключительно на литературные темы, что по меньшей мере было странно.
Он запросто беседовал с кем придется о Пушкине и Тургеневе, а иной раз о Гончарове, сочинившем книжку «Фрегат „Паллада“», или о Станюковиче, который когда-то учился в этих славных стенах.
Но всегда незаметным образом переводил разговор на литературу авантюрную и криминальную, знаете ли такую, что от нее не оторваться. И больше всего ему хотелось узнать, читают ли в роте, например, Конан-Дойля или, скажем, Мориса Леблана, и если читают, то кто именно.
Конечно, разнесся слух, что он слегка спятил от однообразной жизни и, решив во что бы то ни стало сделаться великим писателем, уже творил нового Пинкертона. А для практики осматривает и обнюхивает все, что подвернется.
Утверждали даже, что его видели на четвереньках, с лупой в руках исследующим кафельный пол в гальюне классного коридора.
Разговоры эти, однако, не имели под собой никакой почвы. Слишком уж практичным был старший лейтенант Посохов, чтобы так сходить с ума, и слишком неподходящей для литературной деятельности была его полулягушечья внешность.
Да и самый слух на проверку оказался пущенным Борисом Лобачевским, юношей способным, но с поведением всего на девять баллов и к тому же язвительным.
Поэтому лучшие умы роты считали, что в действительности все обстоит как раз наоборот: первопричиной были какие-то таинственные поиски, а следствием их — несколько непонятные литературные беседы.
И, конечно, они не ошибались. Вскоре стали известными факты, которые разъяснили всё, вплоть до Мориса Леблана.
Оказалось, что в течение недели дежурные офицеры по корпусу, по батальону и даже по кадетским ротам стали находить у себя на столиках визитные карточки с загнутыми уголками.
Как известно, загнутый уголок означает: был, но, к сожалению, не застал. Но кто же именно был?
На этот вопрос визитные карточки отвечали прямо и без всяких уверток. Изящным шрифтом по-французски на них было напечатано: Арсен Люпен.
Визитные карточки были всего лишь, так сказать, предисловием. Следуя церемонным правилам светского обихода, Арсен Люпен представлялся начальству Морского корпуса, а представившись, сразу начал действовать.
Командир четвертой роты капитан первого ранга Ханыков, по прозвищу Ветчина, после многотрудного дня, проведенного в дежурстве по корпусу, готовился отойти ко сну.
Чувствовал он себя неважно, потому что на утреннем батальонном учении его рота нарочно шла не в ногу, а за обедом эконом подал на второе ветчину с горошком, что вызвало бестактный восторг всего столового зала.
Всякие неприятности, однако, рано или поздно кончаются, и теперь перед Ханыковым стояла превосходная мягкая кровать, на которой устав разрешал ему отдыхать раздетым.
А был он человеком пожилым и тучным, медлительным в мыслях и движениях и отдыхать любил больше всего на свете.
Не спеша он разделся. На стуле рядом с кроватью в строго установленном порядке разложил: портсигар, серебряную спичечницу, часы и кобуру, в которой для легкости вместо нагана он носил сверток мягкой туалетной бумаги.