Учебный год кончался. Всем надоела зубрежка, донимала жара, пыль. Скорее бы каникулы! Тригони звал Андрея к себе в Симферополь. Соблазн был велик, да разве отпустят! Нужно домой, отцу помогать.
Дед приехал неожиданно. Андрей надеялся еще день-два побродить по Керчи, в библиотеке тайком почитать о Каракозове. Но дед не станет ждать.
Телега громыхала по керченской мостовой. В городе пусто. Жара загнала обывателей в дома. И так просидят они по своим норам до тех пор, пока не спадет зной. Потом выползут на улицы, молчаливые, бездумные.
А среди гимназистов, учителей, адвокатов только и разговоров, что о каракозовском деле. Год прошел, а все толкуют.
Если послушать господ адвокатов, что в публичной библиотеке витийствуют, то это черт знает что. По их словам, «выстрел ворвался в праздничную атмосферу именин, которые справляло наше общество со дня освобождения крестьян».
Хороши именины! «Помещики набили карманы выкупными свидетельствами и благодушествуют, любуются своей гуманностью, царя восхваляют за то, что он не сдает в солдаты всех лучших писателей и поэтов русских, а только некоторых, самых лучших, ссылает на каторгу и то по суду». Андрей знает о судьбе Чернышевского…
А если послушать краснобаев, так все реформы царь надумал, а все репрессии дело рук его «недобрых министров» или «бестактных» радикалов, которые хотят больше, чем отпускается из царской лакейской.
Проезжая мимо городского сада, Андрей вспомнил, как в летнем ресторане подвыпивший учитель географии схватился с заезжим земским врачом. Они так шумели на веранде, что Андрей, гулявший в саду с Тригони, решил, что там очередная драка.
— Вот, вот, мы говорили, — кричал врач, — вот она, воля! Вот они, реформы!
— Да поймите же вы, что, этот выстрел вздор… нелепость! Мальчишка, неуч! Разве можно обобщать? Здравый смысл народа — против. Все негодуют!
Здравый смысл народа?! Все негодуют?! Как бы не так! Андрей тоже из народа. Ему шестнадцать лет, не неуч, слава богу, а вот поди ж ты, никакого негодования! Наоборот. Он ясно видит, что в среде людей мыслящих, интеллигентов произошел раскол. Все эти адвокатишки, земцы отшатнулись вправо, поближе к царскому трону. А вот другие, те, кто не мог спокойно жить, видя вокруг себя море обид, горя и неправды, ушли в «школу Рахметова», чтобы отдать всю жизнь свою на восстановление попранных прав человека.
Каракозов из них. Желябов тоже хочет быть с ними. Дайте только срок, окончит гимназию, и тогда…
Что тогда, Андрей еще не знает.
У Дворянского собрания, как всегда, стоят извозчики. Странный народ! Ну кто в Керчи ездит в наемных пролетках? У господ — выезд, обыватель дальше своей улицы да базара носу не кажет. Вот и толпятся целый день, лениво переругиваются, гуторят о нелегком житье-бытье, мусолят городские сплетни. Дворянское собрание, а у его подъезда извозчичий клуб. На стене дома выцветший портрет «спасителя» царя Комиссарова.
Недавно он узнал, что Комиссаров повесился. Ирония: покушавшегося повесили, «спаситель» повесился сам! Туда ему и дорога! Хотя в чем виноват этот неграмотный шапочник из Костромы? Наверное, затесался в толпу, собравшуюся поглазеть на императора, кто-то толкнул его, он — Каракозова — вот и «спаситель». Верноподданный мир обрадовался возможности посюсюкать: «народ предан», «народ любит царя», «вот доказательство». Ну и началась вакханалия… Царь дал чин, мундир, деньги. Царица выписала его жену из деревни и своими руками вдела бриллиантовые серьги, нарядила в кринолин и бархат. Бедные супруги стали посмешищем всего Петербурга. Комиссаров не выдержал: и раньше пил, а теперь запил горькую. Тогда его сплавили из столицы: царь пожаловал дворянство, дворяне — пятьдесят тысяч, имение в Костромской губернии — и оставили одного. А в результате — белая горячка, затем самодельная виселица…
Две виселицы — два символа двух России.
* * *
Вот и последний дом Керчи остался позади. Лошадь неторопливо перебирает ногами и только хвостом отмахивается, когда ее понукают. В этакую жарищу трудно бежать рысью. Кругом желтые, высохшие степи. У горизонта, слева, узкой полосой синеет море.
Изредка с моря долетают легкие порывы ветра, они сдувают с дороги пыль и бессильно оседают на сухие травы.
С пригорков открывается вид на далекие холмы; их очертания дрожат, струятся в знойном мареве.
На дороге безлюдно, поэтому и степь кажется вымершее пустыней.
Верста за верстой уносят воспоминания о городе, и с каждой новой наплывают картины детства.
Старик сосредоточенно правит лошадью и только изредка оборачивается на седока; тогда в его глазах мелькает радость. Юноша улыбается в ответ.
Ехать далеко. Здесь, в степи, все родное, знакомое. Керчь — это последние годы, а степь — детство, старик — тоже детство, и конь, и эта старая телега, запахи выжженной солнцем травы — все детство, детство.
Андрей смотрит на спину деда. Старый, а крепкий еще. Седые курчавые волосы прикрывают шею, огромную бороду задувает ветерком в сторону. Когда он оборачивается, Андрей не успевает разглядеть, есть ли на лице новые морщины. Но румянец остался прежний. И сюртук, длиннополый, из верблюжьего сукна, тоже старый, он старше Андрея.
Дед сам приехал в гимназию за Андреем, чтобы отвезти его домой на вакации. Это была большая честь для внука, и Андрей с любовью поглядывал на деда. Он первый его учитель, наставник, воспитатель. Даром, что ли, Андрей четыре года у него прожил! В доме отца псе было проникнуто почтением к господам помещикам Нелидовым, дед же с бабкой жили у помещика Лоренцова на птичьем дворе, которым ведала бабка. Здесь царствовал дух вольнолюбия. Андрея всегда тянуло в этот дом. В отцовском было скучно. Отец в вечных разъездах, он — управляющий в экономии, хоть и дворовый-крепостной. Важничает, а потому Андрею не раз влетало за проказы. Когда крестьянам «воля» вышла, отец ликовал, дед хмурился, бабка по-стариковски продолжала сокрушаться — как это она, вольная казачка, за деда, дворового, замуж пошла. Дед прикрикивал на нее: «Вольная ноне!», но бабка только рукой махала.
Андрей привстал на телеге. Впереди замаячили дома. Все те же мазанки, ободранные, под соломенной крышей. А ведь седьмой год пошел, как «волю» дали. Здесь ничего не изменилось.
Дед опять обернулся к внуку, кивнул бородой на дома и в сердцах огрел лошадь кнутом.
Радостное настроение постепенно падало. Андрею уже не хотелось домой, хотя он очень соскучился по матери. Эх, к деду бы!.. Засуетится бабка. Бросится к погребу, по дороге накричит на своих кур и гусей. А он обойдет тесную горницу, на минуту замрет у образов старого письма, высунется в узкое окошко и с ходу плюхнется на широкую деревянную лавку. Дед будет ласково следить за суматохой, но не улыбнется. Он никогда не улыбается. Потом возьмет с древнего комода псалтырь, откроет его перед внуком: