Так вот, умом все понимая, я, в очередной раз собираясь в Японию, тем не менее наивно надеялся, что меня как артиста, уже работавшего в Японии, теперешнее к нам пренебрежение коснется в меньшей степени. Я как-никак помнил времена, когда на самолетах мы в Японию еще не летали, а плыли (шли, как говорят моряки) от Владивостока, — и после окончания гастролей нас необычайно трогательно провожали: вслед за нашим пароходиком отчаливали небольшие японские суда и шлюпки и какое-то время сопровождали нас…
В свой приезд девяносто пятого года я подрядился работать в Японии шесть месяцев, а заплатить нам попытались[1] за восемнадцать дней. Однако уже в самом начале, еще и не подозревая о возможности такого печального финансового итога, все скисли, увидев условия, в которых предстояло нам здесь жить.
В «люксе» поселили только меня. А всех остальных — в подвале, перегороженном фанерой на клетушки, куда вселяли по три-четыре человека. Без удобств. Телевизоры и холодильники приносили с помойки — у японцев принято выбрасывать действующую, но устаревшую технику. Кормились из милости поваров тем, что оставалось от постояльцев, живших по-человечески. Ломали, не скрою, автоматы с пивом. Денег Хонма-сан не платил не только нам. И бывало, что раздобывшие пива куражились — предлагали серьезному классическому квартету сыграть для них, допустим, фугу Баха: «Угостим за это!»
Те, кто работал в ночных клубах (я в них не выступал), рассказывали, что пришедшие шесть-восемь человек считаются весьма неплохим сбором, но если в зале даже один зритель, выступление артистов не отменяется. Конечно, случись этому зрителю выйти по надобности, по знаку менеджера делается пауза.
Мне приходилось работать в ресторанах, где контингент — в основном старухи и старики, приехавшие погреть свои кости в целебных источниках. Когда начиналось шоу, посетители пугались — артисты мешали им есть…
Остров Хоккайдо — север Японии. К ноябрю (а мы приехали в конце лета) все завалило снегом. Снег никто не расчищал. А ветер такой, что с ног сбивает. Мы никуда из отеля и носа не высовывали.
Ближайший населенный пункт в шестидесяти километрах. И общественный транспорт туда не ходит. Кроме того, без разрешения Хонма-сан из города, где работаешь, выехать нельзя. За ослушание он мог выгнать артиста из программы, потребовать отправки его в Москву.
…И вдруг до моего измученного мозга (по состоянию здоровья я в этих кошмарных гастролях практически не пил: так, немножечко виски, чуть больше пива) дошло название местечка.
СОНКИО.
СОН, то есть, КИО. Страшный сон, от которого никак не отрешишься, как будто качественное снотворное принял (я все последние годы со снотворным сплю, знаю, что это такое).
Но какой же я тогда фокусник, если не могу переменить себе плохой сон на хороший? Знаю: участь переменить не могу — и не пробую. А сон вдруг и удастся…
Я вспомнил сразу про ящик из своего аттракциона — ящик, именуемый мною мемориальным, — откуда я извлекал множество известных всем людей. И подумал, что и себя бы неплохо вынуть из японского кошмара на свет Божий, и аплодисменты, привычно улучшающие настроение.
А если решиться обойтись без фокусов?
Без фокусов остаться с собою наедине — и спросить себя кое о чем, не боясь огорчить правдивым ответом. Я ведь догадывался, что уныние из-за неподобающих условий жизни — ерунда, в сущности. И что-то другое томит и тревожит меня в Сонкио. Поэтому хорошо бы разобраться — ЧТО?
Мне захотелось вспомнить разные дни своей жизни, никак не завершенной, но и не позволяющей строить иллюзии, что главное — впереди. Хотя иногда я и разрешаю себе подобные надежды.
Я умел и умею жить, не оглядываясь…
А почему, собственно, не оглядываясь?
В бессонницах, озаглавленных неведомым мне остряком Сонкио, я включал диктофон, чтобы напомнить себе свою жизнь, не рассчитывая разобраться в ней досконально. Но представить себя когдатошнего в сравнении с тем сегодняшним, которым все реже доволен, рассказать о тех, кого знал, о ком думал, кому обязан, на кого сердился или сержусь, — мне по силам, наверное.
Глава вторая
ОН НЕ ТЕРПЕЛ ЮБИЛЕЕВ
Я в цирке чуть ли не со дня рождения. И совсем уж отвлеченные мысли приходят ко мне в голову нечасто.
Про то, что отец старше меня на полвека, подумал, пожалуй, впервые на ходу, на бегу в дни разных хлопот, связанных с его столетним юбилеем.
Отцовский юбилей мы отмечали в апреле девяносто четвертого. А в марте пятьдесят стукнуло мне. Я рано начал работать и долго-долго ощущал себя самым молодым среди тех солидных людей, с которыми положение обязывало быть на равных. И круглая дата застала меня врасплох.
Все мы, так или иначе, похожи на родителей. Я, правда, весьма сожалею, что унаследовал от них меньше, чем хотелось бы мне. Но на одном из сходств с отцом легко себя ловлю. Он не любил юбилеев. И я не люблю. Причем, в отличие от него, обожаю всяческие застолья, гостей, веселые и продолжительные разговоры. Только мало ли для того поводов, кроме пугающей с непривычки цифры прожитых лет? И к удивлению моих многочисленных друзей, приятелей, хороших знакомых и коллег, я от празднования пятидесятилетия уклонился — попросту спрятался ото всех в тот, не показавшийся мне знаменательным, день. По-моему, кто-то на такое юбилейное дезертирство и обиделся…
Конечно, столетие отца я со своей скромной годовщиной не сравниваю, как не сравниваю и себя с ним, хотя для окружающих, вероятно, в подобном сопоставлении, скорее всего, и присутствует вряд ли выгодный для меня сюжет. Окружающие как-то не берут в голову, что «работать Кио» мне было предопределено гораздо раньше, чем сам я мог это осознать.
Я никогда не мог ответить на вопрос — а его мне почему-то чаще всего задавали — о своих первых впечатлениях от цирка. Их и не было. Слишком уж сразу пришлось мне в него попасть. И отец изначально сливался для меня с общим представлением о цирке как главном деле и моей жизни…
А вот значение отца в профессии, переданной им мне, я осознавал постепенно. И осознал по-настоящему, проработав и в цирке, и на сцене не одно десятилетие.
Не уверен, что меня поймут, но скажу все же, что в хлопотах, связанных с проведением отцовского юбилея, я открыл в себе некоторые штришки фамильного характера.
Инициатором празднования юбилея в большей, чем я, степени был мой старший сводный брат Эмиль — человек чрезвычайно дотошный и пунктуальный.
Правда, в этом случае несвойственные мне вовсе пунктуальность и дотошность проявил поначалу я.