Хотя, честно говоря, вряд ли такая изысканная дама, как Zinette, могла любить грузного, невысокого, с некрасивым азиатским лицом человека, чей труп лежал на диване, подумал комиссар Девуа. С другой стороны, Морозофф был, по слухам, ходившим в Канне с момента прибытия в город этого грубоватого русского (а вернее, татарина), баснословно богат, а деньги способны любой недостаток превратить в достоинство! Быть может, Zinette боится, что о ней начнут злословить: довела-де мужа до самоубийства?
И в эту минуту комиссар увидел, что вместе с носовым платком мадам Морозофф сжимает в кулачке какую-то бумажку. Девуа осторожно вынул ее из дрожащих пальцев Zinette и развернул.
Да ведь это записка! Шелковистая бумага цвета слоновой кости (на такой бумаге только любовные послания писать!), размашистый почерк, буквы так и пляшут: чувствовалось, строки написаны в минуту крайнего волнения. Вот только что именно здесь написано? Господин самоубийца писал, разумеется, по-русски, не заботясь о том, что расследовать обстоятельства его смерти придется французской полиции. Крайняя безответственность!
Комиссар Девуа попросил доктора перевести.
– «В моей смерти я попрошу не винить никого, – угрюмо прочел тот, а потом повторил по-французски: – N’accusez personne de ma mort».
– Никого не винить?! – воскликнула Zinette. – Да его убили эти шушеры, которые тут слонялись вокруг отеля уже который день!
– Qu’est-ce que c’est – «chucheri»? [3] – не понял комиссар.
Доктор Селивановский пожал плечами:
– Какие-то подозрительные личности.
Мадам Морозофф разрыдалась.
Комиссар закатил глаза, как мученик на кресте. Он ждал от записки большего, а там ничего особенного, самый обычный текст. Сколько таких записок видел Девуа рядом с телами самоубийц! Некоторые из этих последних посланий были написаны вкривь и вкось, некоторые выведены тщательно, буковка к буковке, – суть дела от этого не менялась. Ему, правда, показалось странным, что в записке застрелившегося русского homme d’affaires предложение начинается не с заглавной буквы, а в конце предложения не поставлен le point [4]. А впрочем, кто думает о правилах правописания или знаках препинания перед тем, как поставить свинцовую точку в конце своей жизни?!
Тут, впрочем, имелась еще одна тонкость, о которой комиссару так и не дано было узнать. Доктор Селивановский, по невнимательности, по рассеянности ли, бог весть почему, перевел текст записки в настоящем времени, а не в будущем, не обратив внимания на глагол «попрошу». Попрошу никого не винить, а не прошу! Впрочем, вряд ли Девуа нашел бы в этом что-то особенное…
Комиссар также не удивился тому, что сразу после текста листок явно был оборван. Быть может, несчастный самоубийца написал что-то еще, но потом раздумал, счел эти слова ненужными. Но куда он дел обрывок? Да какое это имеет значение! Главное заключено в этих сакраментальных словах: «N’accusez personne de ma mort…» И никакие chucheri тут совершенно ни при чем!
* * *
«…Вы сами знаете, что стали для меня всем на свете, средоточием Вселенной. Я ради Вас натворил столько глупостей, что сделался посмешищем в кругу своей семьи, да и вся Москва без умолку и очень зло судачит о моих „чудачествах“. Впрочем, сие безразлично даже мне, а уж Вам-то – тем паче. Так и должно быть, ибо я для Вас не значу ничего и даже меньше, чем ничего. Я Вас никогда ни о чем не просил, я с благодарной покорностью принимал те крохи, которые Вам угодно было смести со своего стола в мои жадно простертые ладони, однако умоляю, заклинаю теперь: не унижайте меня! Не добивайте! И ежели каблучки Ваших туфель и в самом деле сделаны из обломков разбитых Вами мужских сердец, то мое сердце Вами не просто разбито – оно растоптано. Иногда мне кажется, что я уже не живу, что я уже давно мертв – душа моя мертва, Вы ее убили, а бренное тело еще доживает свою мучительную жизнь. Видимо, настанет день, когда сил у него достанет лишь на то, чтобы поднести к виску дуло да спустить курок. Но Вы можете не сомневаться: в моей смерти я попрошу не винить никого и Вас тем паче.
Не поймите превратно, я не собираюсь Вас пугать или шантажом добиваться возвращения Вашей благосклонности. Я просто хочу показать Вам, что дошел до предела, до ручки дошел, что и в самом деле нет никакого просвета в череде этих мучительных дней без…»
– Леонид! Что это вы делаете, позвольте вас спросить?! – раздался окрик, в котором звучало неподдельное возмущение. Однако мужчина, лежащий в постели, держа в руках два листка, исписанных крупным, неровным почерком, остался невозмутим.
– Читаю чужие письма, как вы могли заметить, – ответил он, бросив насмешливый взгляд прозрачных серых глаз на женщину в белом шелковом капоте, которая вошла в комнату. И как ни был этот человек хладнокровен, расчетлив и жесток, а все же что-то дрогнуло в его груди – в том месте, где у нормальных людей (если, конечно, они не террористы, не убийцы, не большевики, не организаторы некоего «военно-технического бюро»: лаборатории, производящей бомбы, гранаты и «адские машины», не тренеры боевиков) находится сердце.
Осталось две вещи на свете, которые могли заставить затрепетать «адскую машину», которая была вместо сердца у этого человека по имени Леонид Красин. Во-первых – абсолютная власть, к которой он стремился. Во-вторых – женская красота, которой он иногда позволял себе обладать.
О да, она была поразительно красива, эта особа, недавно перешагнувшая рубеж, который был определен Бальзаком для женщин в небезызвестном романе. Волшебный рисунок черт, бесподобная кожа, удивительные голубые глаза в кружеве ресниц, совершенные дуги бровей, высокий лоб и маленький твердый подбородок – все было великолепно! А ее тело, которое он лишь несколько минут назад трогал, обнимал, тискал, мял, гладил, хватал и целовал, как ему заблагорассудится, – тело было еще великолепней, чем лицо, оно могло свести мужчину с ума.
Красин вспомнил рассказ своей любовницы о том, что некий актер по фамилии Мейерхольд, первый раз увидевший ее, немедля врезался в нее по уши и накропал стишок, в котором увековечил изысканность ее белого платья по сравнению с безвкусными платьями прочих дам, а главное – воспел «морскую лазурь» ее глаз, которые казались так невинны по сравнению с другими глазами, так и горевшими греховным блеском.
О да, хмыкнул Красин: сейчас, в белом, с небрежно заколотыми золотисто-русыми волосами, это был ангел, сущий ангел. Но в постели-то она вела себя совершенно как похмельная, не ведающая стыда вакханка! Притворщица… Что значит – актриса!
Она и в самом деле была одной из ведущих актрис Художественного театра, руководил которым некий Константин Алексеев, взявший себе псевдоним Станиславский. Какой же актер без псевдонима! Ведь и любовница Красина тоже играла под псевдонимом Андреева, хотя настоящая фамилия ее была Желябужская – по прежнему мужу, ныне отставленному.