Вместо того, чтобы укрепить мой атеизм, Ницше вверг меня в сомнения мистического свойства, достигшие кульминации в 1951 году, когда я написал свой манифест; но, с другой стороны, его личность, философская система, его бескомпромиссное отношение к слезливым и стерильным добродетелям христианства способствовали становлению моих антисоциальных инстинктов и отсутствию родственных чувств, а во внешнем проявлении — трансформации моей наружности. После чтения "Заратустры" я отпустил баки, покрывшие щеки, и отрастил, как у женщины, свои смоляно-черные волосы. Ницше пробудил во мне идею Бога. Но образа, которым он заставил меня восхищаться и которым я стал, было довольно, чтобы моя семья отвернулась от меня. Отец изгнал меня за чрезмерно усердное изучение и слишком буквальное следование атеистическим и анархическим учениям его книг — оттолкнул, ибо не мог вынести моего превосходства над ним в чем бы то ни было, особенно с тех пор, когда мои проклятия стали ядовитее его.
Четыре года, предшествовавшие моему изгнанию из семьи, ушли на неуклонное и крайнее "духовное падение". Для меня эти четыре года были поистине ницшеанскими. В этот период я попал в тюрьму в Героне, за то, что одна из моих картин, показанных на осенней выставке в Барселоне, была отвергнута за непристойность, за то, что я писал подписанные мной и Бюнюэлем оскорбительные послания ученым и всем известным людям Испании, в том числе нобелевскому лауреату Хуану Рамону Хименесу. В большинстве случаев эти выпады были совершенно незаслуженными, но я таким способом надеялся утвердить свою "волю к власти" и показать, что неуязвим для раскаянья. Воплощением супермена для меня стала женщина — суперженщина Гала.
Когда сюрреалисты увидели в доме моего отца в Кадаке картину, которую я только что закончил и которую Поль Элюар назвал "Мрачная игра", они были шокированы наличием в изображении непристойных анальных элементов. Особенно протестовала против моей работы Гала, протестовала с отталкивающей горячностью, которую с тех я пор обожаю. Я был готов присоединиться к сюрреалистическому движению. Я основательно изучил, проанализировав до мельчайших подробностей, их лозунги и сюжеты. Я усвоил, что точка должна фиксировать идею спонтанно, без вмешательства рационального, эстетического или морального контроля. И теперь, когда я с самыми добрыми намерениями собрался войти в состав группы, они решили ограничить меня, как это уже случилось в моей семье. Гала первая предостерегала меня, что среди сюрреалистов на меня будет наложено такое же вето, что и всюду. И говорила, что в конечном счете все они буржуа. Моя творческая мощь, предрекала она, позволит мне держать дистанцию по отношению ко всем художественным и литературным движениям. Прислушиваясь к голосу своей интуиции, которая в то время была точнее моей, она говорила, что оригинальность моего метода параноико-критического анализа позволила бы любому из сюрреалистов организовать самостоятельную школу. Мой ницшеанский динамизм мешал прислушаться к Гала. Я категорически отказывался считать сюрреалистов очередной литературно-художественной группировкой. Я верил, что они способны избавить человека от тирании "практического, рационального мира". Я намеревался стать Ницше иррационального. Последовательный рационалист, я знал, чего хочу. Я не собирался подчиниться иррациональности, ее нарциссизму и пассивности, в которых погрязли другие. Я был занят как раз совершенно противоположным: боролся за преодоление иррационального. В то время иррациональное начало завладело моими друзьями; как и многие другие, включая Ницше, они поддались романтической слабости.
Освоив, наконец все, что было опубликовано сюрреалистами, вдохновленный Лотреамоном и маркизом де Садом, вооруженный иезуитской добродетелью, я вошел в группу с решимостью стать как можно скорее ее лидером.
Я воспринял сюрреализм буквально, игнорируя дискуссии вокруг крови и экскрементов. С тем же усердием, с каким я старался стать законченным атеистом, читая книги отца, я стал так прилежно изучать сюрреализм, что вскоре стал "интегральным сюрреалистом". До такой степени, что в конце концов был изгнан из группы, ибо был слишком сюрреалистом. Причины этого изгнания, полагаю, были те же, что и при отлучении от семьи. Гала-Градива, "подвижница", воплощение "безупречной интуиции", вновь оказалась права. Теперь можно сказать, что среди всех фактов моей биографии только два нельзя объяснить моей "волей к власти": первый — моя вера, которую я заново открыл в себе в 1949 году; второй — тот, что Гала всегда оказывалась права, предсказывая мое будущее.
Когда Бретон открыл мою живопись, его шокировали непристойности, которыми были усеяны мои полотна. Это удивляло меня. Я изображал человеческие нечистоты, которые с психоаналитической точки зрения можно трактовать как счастливый символ богатства, золота, которое, к счастью, постоянным потоком сыпалось на меня. Я пытался уверить сюрреалистов, что именно изображение непристойного принесет успех движению. Я мог привести примеры из иконографии всех времен и цивилизаций: курица, несущая золотые яйца, кишечные муки Данаи, осел с золотым пометом. Они не верили мне. Тогда я принял решение. Раз они не соглашаются с изображением нечистот, я великодушно предложил отдать все сокровища мне. Анаграмма, составленная спустя двадцать лет Бретоном, "Avida Dollars" могла появиться уже тогда.
Недели, проведенной с сюрреалистами, было достаточно, чтобы понять, что Гала была права. Они в какой-то мере терпели мои непристойности. С другой стороны, на что-то было наложено "табу". Здесь я встретился с теми же запретами, с которыми столкнулся в своем семейном кругу. Изображать кровь мне разрешили. Можно было добавлять немного нечистот. Мне было разрешено изображать половые органы, но запретили анальные фантазии. Они предпочитали лесбиянок гомосексуалистам. Можно было предаваться садизму, использовать зонтики, швейные машины, но никаких непристойностей и религиозных элементов, даже мистики
Я уже говорил, что стал стопроцентным сюрреалистом. Радея о чистоте совести, я решил довести свой эксперимент до логического конца. Я был готов действовать с таким средиземноморским параноидальным лицемерием, на которое, по своей порочности, был способен только я. Мне необходимо было в то время совершить максимум грехов, несмотря на то, что я был под глубоким впечатлением от поэмы "Иоанн Креститель", которую слушал во вдохновенном исполнении Гарсиа Лорки. Я предчувствовал, что тема религии позднее войдет в мою жизнь. Подражая Св. Августину, который не отказывал себе в оргиастическиких наслаждениях и распутстве и одновременно возносил молитвы к Господу, я взывал к небесам, приговаривая: "Ну, еще чуть-чуть…" Прежде чем моя жизнь стала такой, как сейчас,- примером аскетизма и добродетели, я держался за свой иллюзорный сюрреализм полиморфного искажения, стремясь продлить его хоть на несколько мгновений, подобно спящему, пытающемуся удержать последние минуты дионисийского сна. Ницшеанский Дионис, как терпеливый наставник, сопровождал меня повсюду, и я не заметил, как на его руке появилась повязка со свастикой.