Я положил себе за правило каждое воскресенье ходить в Эрмитаж. Здесь царила особая атмосфера, в которой было нечто бесконечно притягательное для меня, как бы возвышающее над обыденными делами, над однообразным существованием. Иногда ко мне присоединялись товарищи, но чаще я приходил сюда один. Бог мудрости Тот с головой ибиса, изобретатель письменности, создатель богов и людей, услужливо разворачивал передо мной коричневый папирус. Читай: «Существует нечто, перед чем отступают и безразличие созвездий, и вечный шепот волн, — деяния человека, отнимающего у смерти ее добычу».
Красота, сотворенная человеком, и была тем деянием, против которого бессильна смерть. Прекрасно то, что отнимает у смерти ее добычу. Прекрасное застывает в вечных формах, но сущность его текуча, как вода… Смутное понимание всего этого бродило во мне, стараясь как-то оформиться, обрести четкость. Наверное, в ту пору я обладал сильной памятью, так как легко запоминал многое, глубинного смысла чего еще не понимал, не мог понять. Это как со стихами Блока в юности: они свободно входят в голову, а прозрение приходит намного позже.
Однажды я попал на выставку сокровищ мертвого города Хара-хото и гуннских Ноинульских курганов. Статуи богинь и будд, древние бумажные ассигнации, тангутские печатные книги, один вид которых приводил в трепет, полуистлевшие войлочные ковры, флаги в виде цилиндров, курильницы, котлы, шелковые ткани и вещички из червонного золота. И внезапно я почувствовал, как непонятная тоска по сиреневым пустыням и мертвым городам заползает в сердце.
Возле изящной бронзовой статуэтки богини стоял молодой человек восточного типа, и хотя на нем был темно-синий европейский костюм, молодой человек сам походил на бронзового божка, круглолицего, улыбчивого. Он смотрел на богиню и улыбался. Обнаженная богиня благожелательно улыбалась ему — и они были как брат и сестра.
Заметив, что и я остановился возле бронзовой богини и застыл, совершенно остолбенелый, он неожиданно произнес по-русски, с некоторым незнакомым мне акцентом:
— Богиня Тара-Победительница. Но не верьте табличке: в субурганах Хара-хото никогда не бывала.
— В субурганах? В каких таких субурганах?..
Молодой человек, казалось, удивился.
— Никогда не слыхали о субурганах?
— Никогда.
Он помолчал, по всей видимости подыскивая сравнение.
— Субурган… Ну, надгробье, мавзолей, ступа. Когда монголы, оборонявшие Хара-хото от китайских войск, решили покинуть город, они замуровали в субурганы статуи, иконы и другие ценности.
В ту пору я, признаться, еще не читал книг путешественника Козлова и не представлял, где находятся развалины Хара-хото, а о субурганах и слыхом не слыхал.
Я был в курсантском обмундировании. Молодой человек, окинув меня быстрым взглядом с ног до головы, подмигнул и спросил:
— Добровольно?
— Как все.
— Когда мне было шестнадцать, я тоже ушел в армию добровольно, а теперь вот послали сюда учиться. Набирайся, говорят, ума. Вот и набираюсь. А эта бронзовая дама, — он кивнул в сторону богини, — скажу по секрету, никакого отношения к Хара-хото не имеет — была отлита в Петербурге по просьбе богдо-гэгэна. Посредственная копия со знаменитой статуи Тары Дзанабадзара. Зачем ее здесь выставили, не понимаю? Приезжайте в Улан-Батор, покажу вам настоящую Зеленую Тару работы гениального ваятеля семнадцатого века Дзанабадзара.
Он, видать, был веселый парень; в тон ему я ответил, что в Улан-Батор приеду обязательно, вот только окончу училище — а там дело за небольшим. Кого спрашивать?
— Меня зовут Дамдинсурэн.
Я назвал себя. Так мы познакомились. Из Эрмитажа вышли вместе. Он был на десять лет старше, но казался ровесником. Откуда было мне знать, что совершенно случайно судьба свела меня с классиком монгольской литературы. Он уже тогда был классиком, так как еще в 1929 году, когда я носил пионерский галстук, опубликовал первую в Монголии повесть о современности «Отвергнутая девушка» и сразу же сделался зачинателем современной монгольской литературы. К моменту нашего знакомства его слава достигла зенита, а новую поэму «Моя седая матушка» знали наизусть в самых глухих кочевьях.
Когда Дамдинсурэн узнал, что я родился на Волге, рос в степи, люблю степь больше, чем лес, то почему-то обрадовался. Стал расспрашивать о Заволжье, умею ли обращаться с лошадями и верблюдами. Я сказал, что с лошадьми обращаться умею, с верблюдами — тоже, мне нравятся верблюжата, считаю их самыми красивыми животными. Памятуя наставления отчима, кавалериста в гражданскую войну, порассуждал об аллюрах шага, рыси, иноходи, галопа, что привело его в восторг. Думаю, это и решило все. Должно быть, он тосковал по своей родине, так как, пока мы шли по набережной, рассказал о тех местах, где родился и где в детстве пас скот, о том, как хорошо скакать по ковыльной степи на коне, и что он порядочно-таки устал от наук, которые профессора вбивают в головы монгольским студентам.
— А что вы изучаете? — полюбопытствовал я.
— То, что обязаны знать ориенталисты, — произнес он незнакомое слово, — историю культуры и литературы Индии, Тибета, Китая, Японии, ну, энтографию палеазиатов и тунгусов, санскритские оригиналы, индийскую и тибетскую философию.
Все это было слишком далеко от меня, я даже не смог оценить всю грандиозность этой программы. Он учился в институте, а в институтах изучают всякое, вплоть до сопромата. Когда узнал, что он говорит на японском, английском, китайском, французском, немецком и еще на каких-то языках, изумился. Я с грехом пополам овладел немецким и пытался осилить английский.
Как выяснилось, Дамдинсурэн тоже почти каждое воскресенье приходит в Эрмитаж. Разговоры об искусстве сблизили нас. С 1936 по 1938 год мы встречались много раз. Я был внимательным слушателем. Он пробудил во мне интерес к азиатским странам, их самобытной культуре. Подозреваю, ему доставляло удовольствие объяснять мне все эти сложные вещи — своеобразная практика в русском разговорном. Обычно мы прогуливались по набережной или по аллеям Летнего сада. Он просил читать стихи Пушкина, Лермонтова, Блока, Тютчева, Есенина — и я читал, так как беззаветно любил поэзию, был пропитан ею.
Теперь, много лет спустя, я благодарен прихоти судьбы, которая свела нас с Дамдинсурэном. Но тогда все представлялось вполне естественным. Обнаружив во мне интерес к древней истории, к истории вообще и убедившись, что я быстро все усваиваю, он переводил наши беседы в исторический план. Человек глубоко эрудированный, он шутя бросал меня в бездонный колодец времен, в бездны истории. У него было сильное воображение — воображение ученого и художника. Когда он поднимал руки с растопыренными пальцами, словно некий волшебник, я замирал от предвкушения великих познаний. Фольклор, мифология, эпос, история… От природы я был любознательным, мне представлялось, будто он рассказывает чудесную сказку. Он вел в глубь веков: маньчжурское нашествие, империя Чингисхана и его преемников, киданьская империя, уйгурское ханство, тюркский каганат, жужаньский каганат, сяньби, держава гуннов… То была история его страны, почти совсем неведомая мне.