— Конечно, могу, это же так ничтожно мало! Почему вы не берете больше?
— Потому что у меня есть десять учеников плюс моя пенсия, итого 150 рублей в месяц. Для меня и моего кота Цыгана на еду достаточно, а больше мне ничего не надо.
Всю свою жизнь я благодарю Бога, что встретила эту изумительную женщину, и сердце мое исполнено любви и благодарности к ее памяти. Вере Николаевне в то время было 80 лет. Она училась пению еще в прошлом веке у знаменитой Полины де Лукка, в Вене. Пела, в основном, за границей, но вскоре вышла замуж за фабриканта Коха в Петербурге, у него была фабрика музыкальных инструментов, — и постепенно оставила певческую карьеру. Еще во время революции мужа ее расстреляли как буржуя. Жила она на улице Маяковского в огромном, когда-то собственном, доме, на пятом этаже, в маленькой, узкой комнатенке, конечно, в коммунальной квартире. Так как лифт с начала войны не работал, то последние годы она не выходила на улицу — не могла пешком подниматься наверх. Каждый день кто-нибудь из учениц ходил для нее в магазин за продуктами или в сарай за дровами — отопление было печное. В комнате — шкаф, кровать, стол с четырьмя стульями, пианино фабрики Коха… На высокой — под самый потолок — изразцовой печи всегда сидел огромный верный котище Цыган. Часто во время пения учеников он прыгал оттуда, летя через всю комнату, как черная пантера. На стене висели старые, пожелтевшие афиши концертов Веры Николаевны и несколько истлевших лент от венков и букетов.
Итак, я стала у нее заниматься. Как солнце должно утром взойти и вечером сесть, так и я должна была каждое утро идти к ней на урок: это был закон.
Примерно через две недели, распевая меня, она вдруг остановилась и внимательно на меня посмотрела.
— Вера Николаевна, что вы на меня так смотрите? Я что-нибудь не так сделала?
— У тебя звезда во лбу, — сказала она.
Я не придала никакого значения ее словам — скорее, почувствовала неловкость. Так, думаю, просто хвалит старуха, чтобы я у нее занималась; все педагоги так делают. Да я и без ее комплиментов буду заниматься, мне интересно.
Больше всего занимались мы дыханием — чтобы освободить зажатую диафрагму. Специальными упражнениями освободили язык, нижнюю часть, гортань, — то есть освободили певческий аппарат. Через полгода я обрела свой полный диапазон — две с половиной октавы. К тому времени занималась я, как одержимая. С мыслью о Вере Николаевне я засыпала, с мыслью о ней и просыпалась — и шла на урок. Другой жизни я не знала: съездить, на гастроли, заработать денег — и обратно в Ленинград, заниматься с Верой Николаевной. У нас с нею было удивительное взаимопонимание. Она меня чувствовала, как свой собственный организм. Бывало, я стою у нее за спиной, она меня не видит, но, слушая мое пение, делает замечания:
— Не опускай грудь, освободи гортань, не задирай язык, подними верхнюю губу и т. д.
Это было удивительно! Она голосом показывала мне вокальные приемы. Конечно, голос в 80 лет, да еще сопрано, не может звучать по-настоящему, но я моментально ее понимала, сначала копировала ее прием, а потом старалась сознательно разобраться в том, почему та или иная фраза таким образом зазвучала.
Я так быстро делала успехи, что к концу года уже пела у нее на уроках арии из опер Верди, Пуччини, Чайковского и т. д. Я стопроцентно переняла ее школу, чего, к сожалению, не смог сделать ни один из ее учеников.
Прошло несколько месяцев, и вдруг весной я почувствовала страшную усталость. У меня и раньше это случалось: в Ленинграде климат сырой, город построен на болотах, и множество людей страдает легочными заболеваниями. На уроках стала быстро утомляться, появилась одышка; придя домой, тут же ложилась спать, совершенно потеряла аппетит. Я не понимала, что со мной происходит, — думала, обычное весеннее недомогание, к лету пройдет, силы вернутся.
Подошло время очередных летних гастролей, и мы на нашей машине двинулись в путь, давая концерты в Ленинградской, Московской, Харьковской областях, продвигаясь постепенно в конечный пункт нашей поездки — в Крым.
Как только я активно включилась в работу, состояние мое резко ухудшилось. Я еще никогда не испытывала такого упадка сил. Утром я не могла заставить себя встать с постели и лежала чуть ли не до самого концерта, когда лежать дольше было уже невозможно: надо было идти петь. Несмотря на все, мы продолжали двигаться на юг. Жара в машине ужасная, я от слабости еле жива. И вот по дороге к Харькову у меня пошла горлом кровь. В Харькове мы с Марком пришли в больницу. Долго сидели в очереди. Врач выслушал легкие, смерил температуру — 38°, кашель, — говорит, что грипп. Я ему объясняю, что у меня кровь горлом шла, по ночам сильно потею — может быть, воспаление легких, сделайте анализ.
— В легких ничего не прослушивается, а кровь — это от кашля лопнул сосудик. Получите больничный лист. Следующий!
— Нет, я требую, чтобы сделали анализы и назначили рентген!
— Послушайте, у меня, видали, какая очередь, а вы всех задерживаете! Ну хорошо, возьмите направление и идите на анализы и на рентген. Следующий!
Сделали анализ: в мокроте — палочки Коха. Посмотрели на рентгене — половина легкого поражена очагами, под ключицей — каверна. Диагноз: открытая форма туберкулеза.
(Вот оно — предостережение моей умирающей матери. Видно, перед смертью увидела она мою судьбу.) Для мужа моего это было как гром с ясного неба. Он настолько привык к моей выносливости — никогда я ни на что не жаловалась, работала в любом состоянии, — что теперь совсем растерялся. Тут же повез меня в туберкулезный диспансер — ему пришло в голову, что лечиться лучше в теплом южном городе, а не в сыром Ленинграде.
Осмотрев меня, врач в приемной сказал, что положение особенно опасно из-за того, что я очень молода: может начаться скоротечный процесс. Нужно наложить пневмоторакс, то есть поддуть, сжать легкое — иного выхода нет. Марк был в совершенной панике, абсолютно не мог владеть собой — все винил себя в том, что ничего не заметил раньше, не придал значения тому, что со мной происходит. Доля правды в этом, конечно, была. Он понимал, что пневмоторакс — конец моей певческой карьере. Сама же я — оттого, должно быть, что болезнь свалилась на меня так внезапно, — совершенно не понимала всей серьезности моего заболевания и была уверена, что через какой-нибудь месяц буду совершенно здорова. Кровать мне поставили в кабинете врача, и я уснула, полная оптимизма.
Утром пришли угрюмые, молчаливые санитарки, надели на меня отвратительный, из серой фланели, халат. Когда я посмотрела на себя в зеркало, мне вдруг почудилось, что на мне — саван. Я не испугалась — растерялась только. Это была не я, передо мной стояла совсем другая женщина, словно осыпанная серым пеплом. Мне послышалось холодное дыхание смерти… Чтобы не оставаться одной, я поскорее вышла из комнаты.