В комнате для приезжающих, где меня поселила администрация, жил преподаватель методики преподавания истории и Конституции Николай Николаевич М., производивший на всех очень сильное впечатление. Он был кандидат наук, но не знал ничего — tabula rasa, причем такая, на которой нельзя ничего написать. И вот с ним произошел такой анекдот в анекдоте. Васька Тарасенко, который очень любил хохмить, на лекции по древней истории рассказал первокурсникам анекдот: один профессор философии читает лекцию о древнегреческих мыслителях и вдруг получает записку от студента: «Товарищ профессор, расскажите, пожалуйста, про древнегреческого философа Нофелета». Профессор начинает говорить, что этот философ был идеологом рабовладения, материалистом, но не без идеалистических выкрутасов, с кем‑то полемизировал. Тут он получает вторую записку. «Тов. профессор, Нофелет — это слово “телефон”, прочитанное наоборот». Когда на следующий день я пришел на свою лекцию, вижу, студенты держатся за животики. Спрашиваю, в чем дело, и они рассказывают: после лекции Тарасенко пришел М., и студенты задали ему тот же вопрос о Нофелете. И он, как в том анекдоте, рассказал про этого философа — и про материализм, и про рабовладение, и про полемику. Вообще то, жаль этого человека, по характеру он был невреден. Ну, он говорил «булгахтер», ну и что такого? Поставьте себя на его место: он не мог ответить ни на один вопрос, но должен был отвечать. Он это и делал.
Декан, получив очередной номер журнала «Вопросы истории» и просмотрев оглавление, отшвыривал его в сторону с раздражением: «Что это московские профессора не могут между собой договориться! Один трактует эту проблему так, другой — по — другому. Куда это годится? Кто же следит за тем, чтобы был порядок в науке!». Был также «замечательный» преподаватель, умный человек, И. П. Паньков. Он считался асом, читал лекции на любую тему, непрерывно выступал в обществе по распространению научных и политических знаний, набирал, например, триста лекций на год; за это платили, а в деньгах он нуждался, тратил немало. Узкой его специальностью была история России XIX века.
Иван Павлович читал лекции без всякой бумажки и очень хорошо. Но одна преподавательница, довольно въедливая, была как‑то на его лекции и рассказала следующее. Вот он подходит к доске, без всякой шпаргалки, и говорит: «1800 год. В России было 100 мануфактур. 1801 год — 108 мануфактур». И пишет столбец цифр, даты, названия мануфактур. А эта наша преподавательница была специалистом по данному периоду и утверждала, что таких сведений не существует.
Одна студентка забеременела от Панькова. Директор пединститута сказал ему: «Мы вас оставим (у него в Калинине была семья, корни, домишко, трудно все рвать), если вы нам чистосердечно расскажете обо всех своих прегрешениях». И Паньков тут же вывалил грязную телегу на весьма достойную женщину, имевшую несчастье с ним спутаться, — директора базовой школы пединститута, члена ученого совета института. Ивана Павловича уволили, и он, наконец, уехал в Ашхабад или в Ташкент.
Тут подтвердилось, что Паньков — авантюрист. Проходит несколько лет, и мне рассказывают, что в журнале «Огонек» опубликована статья известного литературоведа, посвященная «творчеству», а вернее жульническим выкрутасам Панькова. Готовилась, как водилось в те годы, какая‑то декада узбекского, или таджикского, или туркменского искусства и литературы в Москве. В столицу приезжали артисты, литераторы, художники, устраивался гала — концерт, посвященный нерушимой дружбе народов. Паньков сообразил, что эта великая дружба должна уходить историческими корнями в глубину столетий. И оказалось, что в XIX веке не кто‑нибудь, а М. Е. Салтыков — Щедрин состоял в тесной переписке с каким‑то просветителем в Ташкенте, или Ашхабаде, или Хиве. Иван Павлович пришел в местный архив и попросил подшивку каких‑то газет (60–70–х годов XIX века), посидел там полчаса — час, потом подошел к даме, которая выдавала ему подшивку, и говорит: «Вы знаете, между газетных листов я нашел рукопись. Даю голову на отсечение, что это подлинные письма Салтыкова — Щедрина». Устроили экспертизу. Экспертом выступил сам Паньков — ведь авторитетный человек, ученый, доцент, кандидат наук. Ему поверили, тем более что всем это было выгодно. Сам Салтыков — Щедрин! А в письмах витиевато говорилось о том, что надо дружить, обмениваться ценностями — все, что нужно было к декаде, великий писатель за сто лет предусмотрел. И эту фальшивку опубликовали как сенсацию. Потом нашелся какой‑то дотошный литературовед, который Ивана Павловича разоблачил.
А на физмате была группа физиков, которые задались целью доказать, что Эйнштейн — халтурщик, продумавший гнусную и совершенно не марксистскую, античеловеческую теорию относительности, и правы они, его критики, а не этот прощелыга из Германии. Преподаватель научного атеизма выдавал перлы вроде следующего: «В Библии такие глупости написаны, будто Авраам родил Исаака: получается, мужчина мужчину родил!»
Постоянное сокращение штатов приводило к тому, что одному преподавателю, имевшему и без того полную нагрузку (от 800 до 1000 часов в год), приходилось читать самые разные курсы, в том числе и вовсе не по его специальности. Человек, защитивший диссертацию по поэзии Щипачева, читал историю культуры эпохи Возрождения. Мне, грешному, тоже приходилось читать не только историю Средних веков, но и Новую историю. Конечно, среди преподавателей были и образованные, интеллигентные люди. Но они были разобщены и ни в коей мере не определяли атмосферы учебного заведения.
Я, разумеется, был в институте на птичьих правах да и сам воспринимал пребывание в этом городе, который сам по себе был вовсе не плох, как ссылку. Ведь я был вынужден проводить там большую часть времени, вырываясь домой только на выходные, когда мог поработать в московских библиотеках, пообщаться с женой и друзьями. Мало того, добиться возможности уезжать в Москву еженедельно мне удалось только после «баталий» с деканом — Собакевичем, который умышленно составлял для меня неудобное расписание, говоря при этом (за моей спиной, разумеется): «Ездит в Москву колбасу — масло жрать!»
С продуктами в Калинине и впрямь дело обстояло намного хуже, чем в Москве. Масса жителей близлежащих к Москве городов регулярно ездили в столицу за провизией. В ходу был анекдот — загадка: «Что такое — длинное, зеленое, пахнет колбасой?» Ответ: «Электричка из Москвы». И мой портфель частенько попахивал этим деликатесом: сослуживцы не оставляли меня своими просьбами пособить.
В комнате для приезжающих преподавателей мужского пола, помещавшейся на том же этаже, что и аудитории, было шумно и нечисто, главное же — очень тесно. Нас было пятеро москвичей на четыре койки, и спасение заключалось лишь в том, что у всех было разное расписание: одни уезжали, другие приезжали. Здесь собирались разные люди, со своими привычками, возможности уединиться не было никакой, что очень удручало.