Слава богу, от Иосифа записи остались. Я вовсе не считаю, что нужно подражать его чтению, да это и невозможно, но что можно — и нужно — всегда использовать его записи в фильмах: когда звучит закадровый голос, это должен быть голос Бродского, и никого иного! Последний фильм, который я видела, документальный «В плену у ангелов. Письмо в бутылке» смотреть было просто невыносимо: стихи якобы влюбленного поэта, произносимые за кадром старательным и поразительно чуждым тексту голосом, сродни были звуку ножа по тарелке. Регулярно, два раза в год, сообщает о Бродском телевизионный «Календарь культурных событий» — в день его рождения и смерти. Всякий раз информация сопровождается невнятным произнесением каких-то слов, ну никак не складывающихся в поэтические строчки, за которые себя выдают. Больше всего это напоминает чтение букваря нетвердо затвердившими буквы первоклассниками.
Когда Иосиф читает свои стихи, он облегчает слушателям работу понимания смысла, и как не быть ему за это благодарным! Я говорю отнюдь не только о себе, а о многих слышавших его — в домашней обстановке или в больших залах. Несмотря на жуткую дикцию, он читал исключительно внятно и очень «интонационно» верно — ведь даже слушая незнакомую мелодию, легко понять, есть ли у поющего музыкальный слух. Так и здесь: при первом слушании сложных и далеко не сразу понятных стихов немедленно возникало впечатление, что это — «правильное» чтение.
Для тех, кто его слушал раньше, чем читал на бумаге, — его голос всегда будет сопровождать все последующие чтения глазами. А тем, кто полюбил его стихи по книгам, можно пожелать проверить собственные ощущения, собственное, всегда внутренне возникающее их звучание, — с авторским чтением, которое наверняка добавит стихам новые нюансы и доставит новое удовольствие.
В замечательно интересной книге Елены Петрушанской «Музыкальный мир Иосифа Бродского» указывается, в частности, на то, что с годами поэту становились все ближе «установка на нейтральность и монотонность интонации, устранение экспансивного лирического элемента, вокальной красивости в пользу голоса как инструмента правды».
Но ведь с годами и стихи становились другими! Поэтому прослеживать изменения в манере чтения за тридцать лет — так же увлекательно, как сравнивать самое поэтику раннего и позднего Бродского.
В молодости он буквально выпевал стихи и даже раскачивался в такт, например, читая «Письмо к А. Д.», и этому способствовали сами лексические повторы: «Все равно ты не слышишь, все равно не услышишь ни слова, все равно я пишу…», «Все равно, все равно за тобой не угнаться, все равно никогда, все равно никогда не подняться…» И дальше: «До свиданья! Прощай! Там не ты — это кто-то другая. До свиданья, прощай! До свиданья, моя дорогая».
Эти строки совершенно невозможно не пропеть, их иначе и не произнести, эту мелодию нужно выводить, накручивая, наматывая, доводя ее, как это делал Иосиф, до финального всплеска: «Корабле-е-е-м забыва-а-анья…» и резко обрывая: «в широкое море. Забвенья».
Так же он захлебывался при чтении «Рождественского романса», которое я слышала многократно у себя дома и на различных поэтических вечерах (на моей кассете запись 1962 года). И, опять-таки, в этом стихе все плывет и все плывут, в необъяснимой тоске, в замоскворецкой мгле, а мед огней льется, а снежинки на вагоне дрожат — и все это есть в чтении Иосифа, в его захлебе, словно он вот сейчас, при нас, сочинил этот романс и сам упоен открывшейся ему картиной ночной столицы.
В «Большой элегии Джону Донну» Иосиф тоже выпевал весь огромный долгий перечень уснувших предметов, так органично переливающийся, что, кажется, мог длиться бесконечно, и раскачивался в такт ритму, выделяя ударные слоги:
Ведь если Можно с кем-то Жизнь делить,
То кто же С нами нашу Смерть Разделит?
Этим стихотворением Ося буквально упивался. Однажды он прочел его нам просто два раза подряд, с той же интенсивностью, громкостью, напором. А вскоре после ссылки он мне сказал: «Тебе до сих пор нравится?» — «А тебе нет?» — «Да…но теперь мне кажется, что там слишком много таких слов, как тьма, тишина…» Я не рискнула в ответ на это прочесть ему пародию, написанную одним нашим приятелем, из которой сейчас помню такие строки:
Рыдают все: красавица, урод,
Гаганова, Гагарин, Евтушенко,
орел на небе, в подземелье крот,
на кухне кран, в бульоне плачут гренки…
А может, зря не прочла, Иосиф всегда умел оценить чужую шутку.
Начинал он чтение, как правило, спокойно, медленно, даже глухо, словно примериваясь к тональности, например («Другу стихотворцу»): «Нет, не посетует Муза…» Но каждая следующая строфа произносилась все громче, ведь недаром
певец возвышает
голос — на час, на мгновенье,
криком своим заглушает
собственный ужас забвенья.
Распевность присутствовала и в его чтении стихов из «Школьной антологии». Но и здесь главным было — донесение смысла, никакого актерского «переживания», никакого нарочитого педалирования, только модуляции голоса, который мог справиться с труднейшим синтаксисом и передать все заключенное в словах — ив паузах между словами — настроение. Ну как ему удавалось так прочесть строку:
Его пейзажи походили на
— на натюрморт,
чтобы в этих трех «на» подряд слышалась вся ирония ситуации!
Или заключительные строки из другого стихотворения этого цикла —
из-за стены несутся клочья вальса
и дождь шумит по битым кирпичам
— прочесть так, что голос оставался бесстрастным и вместе с тем исполненным такой безнадежности, невозвратности ушедшего навсегда, что у слушателей наворачивались слезы.
Короткие фразы в стихотворении «Два часа в резервуаре» («Есть мистика. Есть вера. Есть Господь. Есть разница меж них. И есть единство») Иосиф и читал коротко, рубленно, энергично. А чуть дальше четко отделял друг от друга, впечатывал уже не фразы, а каждое слово в строках: «Таков был доктор Фауст. Таковы Марло и Гете, Томас Манн и масса…», а строфу про ребус, который задал Гете, заключал низко-низко, с деланным ужасом: «И мы теперь, матрозен, на мели».
А как он замечательно читает «Старые английские песни», особенно мою любимую «Зимнюю свадьбу»!
Совсем по-другому Иосиф читал поздние стихи. Глухо, отстраненно, почти бесстрастно:
Век скоро кончится, но раньше кончусь я.
Эти строки не спеть. Идет неторопливый, чуть ли не прозаический рассказ, несмотря на зарифмованные терцины, а по мере чтения ритм берет свое, строчки уже скандируются, рифмы настойчиво выделяются, а никогда не изменяющее поэту чувство юмора отчетливо звучит в последних словах: