По окончании поединка Лермонтов заехал к Краевскому, который жил тогда у Измайловского моста. Здесь он обмыл рану. По рассказу Краевского, он был сильно окровавлен, но, несмотря на предложение приятеля, отказывался перевязать рану, а только переоделся в чистое его белье и попросил завтракать. Он был весел, шутил и сыпал остротами. Известие о дуэли быстро разнеслось по городу и дошло до полкового командира Лермонтова генерал-майора Плаутина, который потребовал от поэта объяснений. Лермонтов отвечал письмом, в котором выяснил обстоятельства дела. Его объяснениями не удовлетворились и поставили ему несколько вопросных пунктов. Лермонтов, однако, оказался не особенно откровенным, на одни вопросы отвечал уклончиво, на другие ничего не отвечал; в особенности упорно скрывал имя особы, из-за которой была дуэль. 10 марта Лермонтов был арестован и посажен в ордонанс-гауз…
В ордонанс-гауз, по словам кузена Лермонтова А. П. Шан-Гирея, к нему никого не пускали.
«Бабушка, — читаем мы в его воспоминаниях, — лежала в параличе и не могла выезжать; однако же, чтобы Мише было не так скучно и чтобы иметь о нем ежедневный и достоверный бюллетень, она успела выхлопотать у тогдашнего коменданта или плац-майора, не помню хорошенько, барона З***, чтобы он позволил впускать меня к арестанту. Благородный барон сжалился над старушкой и разрешил мне под своей ответственностью свободный вход, только у меня всегда отбирали на лестнице шпагу (меня тогда произвели и оставили в офицерских классах дослушивать курс). Лермонтов не был печален; мы толковали про городские новости, про новые французские романы, наводнявшие тогда, как и теперь, наши будуары, играли в шахматы, много читали, между прочим, Андре Шенье, Гейне и ямбы Барбье; последние ему не нравились. Здесь написана была пьеса „Соседка“, только с маленьким прибавлением. Она действительно была интересная соседка, — я ее видел в окно, — но решеток у окна не было, и она была вовсе не дочь тюремщика, а, вероятно, дочь какого-нибудь чиновника, служащего при ордонанс-гаузе, где и тюремщиков нет, а часовой с ружьем точно стоял у двери; я всегда около него ставил свою шпагу».
17 марта Лермонтова перевели в арсенальную гауптвахту на Литейной, где ныне казенный гильзовый завод. Здесь уже был свободный доступ к Лермонтову посетителей, и его навещали многие: товарищи, родные, великосветские знакомые и писатели. В это время виделся с ним и известный критик В. Г. Белинский; перед тем Белинский часто встречался с Лермонтовым у Краевского. Горячий поклонник его таланта, Белинский пробовал не раз заводить с поэтом серьезный разговор, но из этого никогда ничего не выходило. Лермонтов всегда отделывался шуткой или просто прерывал его, а Белинский приходил в смущение и жаловался потом на то, что Лермонтов нарочно щеголял светскою пустотою: «Сомневаться в том, что Лермонтов умен, было бы довольно странно, но я ни разу не слыхал от него дельного и умного слова».
Узнав от Краевского об аресте Лермонтова, Белинский решился навестить его. «Я попал очень удачно, — рассказывал он Панаеву, — у него никого не было. Ну, батюшка, в первый раз я видел этого человека настоящим человеком! Вы знаете мою светскость и ловкость: я вошел к нему и сконфузился по обыкновению. Думаю себе: ну, зачем меня принесла к нему нелегкая! Мы едва знакомы, общих интересов у нас никаких, я буду его женировать,[5] он меня… Что еще связывает нас немного, так это любовь к искусству, но он не поддается на серьезные разговоры… Я, признаюсь, досадовал на себя и решился пробыть у него не более четверти часа… Первые минуты мне было неловко, но потом у нас завязался как-то разговор об английской литературе и Вальтер Скотте… „Я не люблю Вальтер Скотта, — сказал мне Лермонтов, — в нем мало поэзии. Он сух“, и начал развивать эту мысль, постепенно одушевляясь. Я смотрел на него — и не верил ни глазам, ни ушам своим. Лицо его приняло натуральное выражение, он был в эту минуту самим собою… В словах его было столько истины, глубины и простоты! Я первый раз видел настоящего Лермонтова, каким я всегда желал его видеть. Он перешел от Вальтер Скотта к Куперу и говорил о Купере с жаром, доказывал, что в нем несравненно более поэзии, чем в Вальтер Скотте, и доказывал это с тонкостью, с умом — и, что удивило меня, даже с увлечением… Боже мой! Сколько эстетического чутья в этом человеке! Какая нежная и тонкая поэтическая душа в нем!.. Недаром же меня так тянуло к нему. Мне наконец удалось-таки его видеть в настоящем свете. А ведь чудак! Он, я думаю, раскаивается, что допустил себя хотя на минуту быть самим собою, — я уверен в этом».
В этой четырехчасовой беседе Лермонтов открыл Белинскому свои литературные планы, и не удивительно, что впечатлительный Белинский, придя после нее прямо к Панаеву, сохранял на лице своем все восхищение, вызванное прошедшим разговором. Тогда-то, должно быть, Лермонтов сообщил Белинскому свой замысел написать романтическую трилогию — три романа из трех эпох жизни русского общества (век Екатерины II, Александра I и современной ему эпохи). Эти романы должны были иметь между собою связь и некоторое единство, по примеру куперовской тетралогии, начинавшейся «Последним из могикан», продолжающейся «Путеводителем в пустыню», «Пионерами» и оканчивающейся «Степями».
«Недавно я был у Лермонтова в заточении, — пишет Белинский около того времени Боткину, — в первый раз поразговорился с ним от души. Глубокий и могучий дух! Какой глубокий и чисто непосредственный вкус изящного. О, это будет русский поэт с Ивана Великого! Чудная натура!»
Впоследствии, в конце 1840 и в начале 1841 года, Белинский не раз виделся с Лермонтовым, но серьезных разговоров с ним более не вел.
Сидя на арсенальной гауптвахте, Лермонтов написал пьесу «Журналист, читатель и писатель», помеченную 21-м марта.
Дело Лермонтова между тем шло своим путем и принимало недурной для него оборот благодаря хлопотам бабушки и сильной протекции родственников. Да и сами обстоятельства дела все слагались в пользу поэта. Он не вызывал, а был вызван и дуэль принял как бы для того, чтобы «поддержать честь русского офицера», по выражению определения, составленного генерал-аудиториатом. Выстрелил Лермонтов в воздух, следовательно, не желал убить де Баранта, что в юридическом смысле имеет большой вес. Выясненные обстоятельства дела побуждали к освобождению Лермонтова от обвинения в намерении убить противника, но показание Лермонтова, что он стрелял в сторону, дошедши до де Баранта, страшно возмутило последнего: он вовсе не желал считать себя обязанным великодушию противника и заявлял, что, распуская такие слухи, Лермонтов лгал. Извещенный о том Лермонтов тотчас решился попросить к себе де Баранта для личных объяснений и написал письмо графу Браницкому, прося его передать Баранту желание свидеться с ним в помещении арсенальной гауптвахты. Барант согласился, но он не мог открыто явиться к Лермонтову, так как официально считался выбывшим за границу и оставался в Петербурге лишь инкогнито. Свидание поэтому должно было иметь характер секретного.