Такова была одна линия преследований. О другой линии узнали из газет, прочли такое постановление НКВД от 20 марта 1935 года: "В Ленинграде арестованы и высылаются в восточные области СССР за нарушение правил проживания и закона о паспортной системе: бывших князей 41, бывших графов 32, бывших баронов 76, бывших крупных фабрикантов 35, бывших помещиков 68, бывших крупных торговцев 19, бывших царских сановников 142, бывших генералов и офицеров царской и белой армий 547, бывших жандармов 113. Часть их обвинена в шпионаже".
Могу назвать двух бухгалтерш, которые, прочитав эти списки, тут же защелкали на счетах, словом, превратили людей в костяшки; вышло 1074 человека. А если считать с женами и с детьми, то как бы не вчетверо больше. А говорили потом, что выслали в десять раз больше.
Писатель Константин Симонов в своих воспоминаниях пишет о своих двух тетках Оболенских, высланных в Казахстан. Мои знакомые — четыре брата Львовы — племянники премьера Временного правительства с тремя детьми и престарелым отцом попали в Самару и в Саратов.
Как выселяли? Вызывали в милицию, отбирали паспорта и брали подписку: явиться в такой-то день и час на такой-то вокзал, только с ручным багажом. И поехали эшелоны на восток и на юго-восток.
Одна из тех, кто писал воспоминания об Ахматовой, рассказывала, как Анна Андреевна пошла на вокзал "провожать дворян". Высылаемые — старики, и помоложе, и дети с чемоданами и узлами шли, гордо подняв головы, прощались с провожавшими, с любимым городом, тесно набивали вагоны. Уезжала старая петербургская интеллигенция, уезжала культура.
И пошла по Ленинграду баснословно дешевая распродажа разных, накопленных несколькими поколениями предметов, продавались целые библиотеки, портреты предков, часы, фарфор, рояли, многая старина прошлого и позапрошлого веков. Отдельные скупщики тогда крепко нажились на той распродаже.
Москву такой погром миновал, а слухи ходили упорные, и в газетах писали: очистить столицу от притаившихся врагов. Аресты начались по всей стране. Великий страх объял города и селения. Люди повторяли: только бы не меня, только бы не меня… И о том, что сын за отца не отвечает, в газетах больше не упоминали…
В нашей семье говорили: слава Богу, что Алексей Бобринский подложил револьвер в квартиру своего дяди в начале 1934 года, а не в конце — получили бы обвиняемые не ссылки в Сибирь, а концлагеря или того страшнее. И не вернулся бы брат Владимир домой.
Отвез я Клавдию в Москву к ее родителям, остался в Круглом доме один, понятно, заскучал. Спасибо Ридигеру — он постоянно давал мне различные поручения в Москве, и я разъезжал между Круглым домом, Дмитровом и Москвой, постоянно ночевал то у своих родителей, то у родителей Клавдии.
Однажды Николай Лебедев и я упросили Владимира повести нас к большому его другу художнику Корину на арбатский чердак.
А молва о нем и об эскизах к задуманной им огромной картине ходила тогда по всей Москве.
Сперва мы решили посетить большую выставку московских художников. Тогда специальных выставочных залов в Москве еще не построили, а в Манеже находился автопарк правительственных машин. Выставка размещалась в здании Исторического музея.
Запомнил я там лишь одно огромное полотно тогда прославленного, а ныне вовсе забытого художника Александра Герасимова — "Товарищ Сталин делает доклад XVII партсъезду". Лицо вождя с высоким лбом было величественно, размером с бочонок для солки огурцов, рука покоилась на огромном ярко-красном столе, а ноготь на большом пальце был чуть поменьше конского копыта. И народ толпился вокруг в молитвенном благоговении.[45]
С той пышной выставки отправились мы на чердак к Корину. Лестница с черного хода была чрезмерно крута. Как это немощный Максим Горький по ней поднимался? Перед нашими глазами предстала просторная комната со скошенными стенами, стояли гипсовые статуи античных богов; они были спасены Кориным со двора Строгановского училища, куда их выбросили футуристы.
Нас приветствовали Павел Дмитриевич и его жена Прасковья Тихоновна. Он был в той темной толстовке, в которой его изобразил Нестеров, — тонкие, красивые, одухотворенные черты лица.
И началось священнодействие. Художник брал один за другим холсты, поворачивал их изображением вперед, говорил, кто на нем запечатлен, последним нам показал портрет скрюченного нищего. Он только что его написал, еще не высохли краски, рассказывал, как увидел его на паперти Дорогомиловского собора, как привез домой, с трудом помог ему подняться по лестнице. И в течение нескольких дней писал его портрет. Досталось Прасковье Тихоновне с этим нищим хлопот!
Впечатление от эскизов, изображавших столпов гонимого православия, было настолько сильное, что я потом несколько дней ходил точно ошалелый. Так необычно было искусство Корина в сравнении со всем тем, что я видел на тогдашних выставках. Так невероятно было то, что он сам, совершенно чуждый всему тому, о чем тогда кричали газеты, мог творить, и жить, и продолжать творить. И каким мелким казалось все то, что называлось пролетарским искусством!
Прасковья Тихоновна позвала нас чай пить. Мы сидели молча, переживали. Николай Лебедев что-то черкал в своей записной книжке. Неожиданно он встал и сказал, что хочет прочесть стихи о Корине: не помню, хорошие ли они были или не очень, он назвал художника великим. Павел Дмитриевич запротестовал, сказал, что на Руси был только один великий художник — Александр Иванов… Мы распрощались, ушли…
С тех пор я время от времени хожу в дом Корина. Сперва он сам показывал, а после его кончины показывал хранитель музея его имени. И неизменно я вспоминаю, как едва дыша от восторга увидел его полотна впервые…
С 1935 года власти ввели еще один праздник — Новый год, раньше его относили к праздникам, чуждым пролетариату. Была опубликована статья одного из вождей — П. П. Постышева, он предлагал устраивать для детей на Новый год елку. Да, да, все поражались: то елка считалась рождественской, ее запрещали, высмеивали в печати, а тут, здрасте-пожалуйста, повернули на 180°. В «Крокодиле» Постышев был изображен в виде улыбающегося Деда Мороза с елкой, увешанной игрушками, на плече.
Встречал я Новый год впервые в семье Бавыкиных с большой помпой и уехал, одинокий, на Круглый дом. По вечерам, вспоминая Горную Шорию, писал очерки под общим названием "Тайга".
Поехал я в субботу вечером в Москву, а ночью у Клавдии начались схватки. Я отвел ее в родильный дом в Леонтьевском переулке. На следующий день во второй половине дня отправился я со своим тестем Михаилом Васильевичем узнавать, как и что. Было это 23 января.