Мы увидели на стене доску объявлений со списками — фамилии рожениц и кто родился. Я подошел, прочел — "К. Бавыкина". От неожиданности у меня зарябило в глазах, и я воскликнул:
— Девочка!
А мы так хотели мальчика.
Подошел тесть, взглянул на доску, всмотрелся и сказал:
— Постой, что-то не то. — Пока он вытаскивал из кармана очки, пока их надевал, прошла целая минута. — Да ты что не видишь! — воскликнул он. Мальчик, мальчик написано!
Я всмотрелся. И правда, мальчик. И я возликовал:
— Ур-а-а! Будет продолжатель нашего славного княжеского рода.
В тот же вечер я уехал в Дмитров, пошел сказать родителям, что у меня родился сын, утром отправился на Круглый дом. Везде меня поздравляли. А я все следующие дни был в восторге и в треволнении и вряд ли внимательно чертил и высчитывал. И, наверное, не только по вечерам, но и в рабочие часы мечтал, как буду воспитывать своего первенца.
Приехал я в следующую субботу в Москву, и наряду с чувством радости сын родился — меня ждало разочарование: пошел мой тесть в загс регистрировать внука, а ему сказали: давайте паспорт отца младенца. Тесть сказал, паспорт будет через неделю, а его припугнули — по закону регистрации полагается в трехдневный срок, мы вас оштрафуем. И назвали огромную сумму. Так зарегистрировал дед внука под своей фамилией — Бавыкин. Только уже после войны с великими хлопотами и треволнениями мой сын стал Голицыным.
Крестили младенца в огромном храме Василия Кесарийского на Тверской-Ямской. На его месте стоит теперь Дом детской книги. Крестным отцом был старший брат Клавдии Ефим Михайлович, крестной матерью — моя мать.
Повезли мы сына в Круглый дом, устроили в люльке, взятой напрокат в Кончинине. Каждую субботу ездили в Москву. Я приспособил полотенце, перевязанное через плечо, так и нес ребенка, а в руках тащил поклажу. В любой мороз таскали.
Клавдия заняла свое рабочее место. Но сын, которого сокращенно мы назвали Гога, оказался очень беспокойным, принимался ни с того ни с сего кричать. Клавдия срывалась с места, бежала успокаивать. А существовала норма — разобрать и взвесить столько-то снопиков. Другая ботаничка — Клавдия Степановна — норму перевыполняла, а моя Клавдия едва дотягивала до половины. Она нервничала. Ридигер был ею недоволен, задерживался его отчет.
Нежданно-негаданно из Минска явилась проверочная комиссия. Какие были обнаружены недостатки — не помню. Один из них — раздутые штаты. Для чего зимой столько рабочих? — спрашивали Ридигера. Нанимайте их временно на летний сезон. И зачем две ботанички? Так были сокращены Клавдия и двое рабочих — Маруся и я.
Какое-то время мы продолжали жить на Круглом доме. Почему жили? Да недавно купили мешок картошки, и надо было его доесть. Предлог казался уважительным. Чем мы тогда занимались? Да ничем. Просто беззаботно наслаждались, купали сына в корыте, я писал очерки «Тайга», по вечерам читал вслух. И все. Я собирался поступить работать на Канал.
Тамошние служащие — знакомые брата Владимира — подыскали мне сразу три места на выбор — какое приглянется. Я не сомневался, что поступлю работать на то строительство, где подвизалось столько бывших людей. И был спокоен за свою дальнейшую судьбу.
Но случилось одно чрезвычайное происшествие, в который раз в течение жизни перевернувшее мою судьбу.
В Круглом доме стоял грандиозных размеров шкаф из бывшего помещичьего имения, ореховый, с затейливой резьбой, но его полки оставались пустыми.
Каким образом его оттягал директор Опытной станции Шишков, не знаю, вряд ли Ридигер отдал его добровольно. Однажды к Круглому дому подъехали сани, поднялись на второй этаж несколько человек и этот шкаф поволокли.
Федор Иванович и я вышли посмотреть. Шкаф был непомерно тяжел, спускали его по лестнице с трудом, и мы оба бросились помогать, я ухватился за угол. Тут кто-то споткнулся, шкаф упустили, и он всей своей тяжестью придавил меня к ребру лестничной ступеньки. Шкаф подняли, поволокли вниз, а я не мог выпрямиться, точно здоровенный кол вонзился мне в спину ниже лопатки. Кое-как добрался до своей комнаты, лег, а вечером у меня поднялся сильный жар.
На следующий день позвали фельдшера из ближайшего медпункта. Он был старый, из тех земских, опытных, каких теперь давно не осталось. Простукал, прослушал меня и сказал, что переломов ребер нет, ничего в легких не слышно, плеврит пройдёт и я выздоровлю. Бюллетеня он не выписал. Ведь я же тогда с одной службы уволился, а на другую еще не поступил.
Дня через три температура у меня спала, и я, казалось бы, мог считать себя выздоровевшим, но тяжелый булыжник все сидел у меня в груди, дышалось с усилием, и каждая затяжка папиросы причиняла невыносимую боль. Пришлось бросить курить. С тех пор ни разу в жизни, даже во время войны, я не пытался закуривать.
Начала меня одолевать одышка. За водой приходилось ходить, далеко, а воды только для купания младенца требовалось четыре ведра. Таскал я их с великим трудом. Продолжать коротать дни в Круглом доме было бессмысленно, продали мы оставшуюся картошку и на подводе Опытного поля в конце февраля уехали в Дмитров, далее в Москву к родителям Клавдии. Кончился еще один период моей жизни. Прощай, Круглый дом, навсегда.
И вовремя уехали. На Опытном поле организовался политотдел, как объясняли, для помощи колхозам, а на самом деле чтобы "выявлять классовых врагов". Был изгнан бедный Пятикрестовский, только недавно женившийся, верой и правдой проработавший много лет на Опытном поле. Но был он сыном священника. Наверное, и до меня добрались бы.
Священник села Кончинина был арестован еще при мне. В свободные часы он увлекался нумизматикой, собирал серебряные гривенники и набрал их и за царское и за советское время, как говорили, больше пуда. Власти прослышали, при обыске мешок отобрали, а самому батюшке дали срок "за подрыв финансовой мощи государства". Так писали в местной газете.
Дмитровское ГПУ устроило нечто вроде Варфоломеевской ночи. Одновременно было арестовано четырнадцать священников и диакон городского собора. В тринадцати селах Дмитровского района были закрыты церкви. Тогда же арестовали и священника городского храма Введенья отца Константина Пятикрестовского, но церковь веруюющие сумели отстоять. В ней и сейчас совершается богослужение.
Вот что мне рассказал уже после войны сын отца Константина. Понес он тогда с матерью передачу в тюрьму, а им сказали, что ночью "всех попов" увезли. Когда они возвращались, радио во всю глотку гремело;
Я другой такой страны не знаю,