…Первый атомный костер на теннисном корте университетского стадиона в Чикаго, уже достаточно мощный, чтоб вскипятить чашку чаю.
…Первая атомная вспышка в пустыне Аламогордо, уже достаточно яркая, чтобы заставить на мгновенье прозреть слепую девушку в Альбукерке.
…А потом — десятилетья тревог и надежд трехмиллиардного человечества.
Тогда, в 34-м году, никто не думал о таких вещах и не мыслил такими масштабами. И меньше всего помышлял о подобной судьбе для своего детища — ядерной физики — сам Резерфорд.
На вопрос о сроках технического овладения атомной энергией Эйнштейн в те времена отвечал: «Через сто лет!» Резерфорд вообще не назначал сроков. Он не любил мысли, что этот успех может оказаться достигнутым в исторически обозримое время. Он издавна сознавал опасности, связанные с такой перспективой. Еще в 1916 году — в разгар первой мировой войны — он сказал в одной из своих публичных лекций, как о счастье для человечества, что метод эксплуатации ядерных сил пока не открыт. И добавил:
…Я очень надеюсь, что это открытие и не будет сделано до тех пор, пока Человек не научится жить в мире со своими соседями.
Вообще-то говоря, он был совсем не оригинален в этом своем антиатомном гуманизме: гораздо раньше точно так же думал Пьер Кюри. И Эйнштейн говорил почти те же слова. И Вернадский. И многие-многие другие великолепные люди. Удивительно лишь, что им — столь проницательным и знающим толк в человеческой истории — не приходила в голову противоположная идея: так как атомный век неизбежен (не может укрыться от постижения доступное постижению!), то не лучше ли ускорить приход этого века, ибо всего вероятней, что только тогда человек и научится жить в мире со своими соседями, когда от кровавых притязаний его будет удерживать неустранимая мысль о собственной гибели! Атомный век в этой своей ипостаси обещал впервые материализовать библейскую угрозу: «Поднявший меч от меча погибнет!»
Но в конце-то концов Резерфордово неверие в то, что отыщется ключ к неистощимому кладезю ядерной энергии, основывалось не на философических размышлениях. Капица объясняет это неверие застарелой нелюбовью Резерфорда к техническим проблемам. «Эта нелюбовь переходила даже в предубеждение, поскольку работа в области прикладных наук обычно связана с денежными интересами… Он неизменно говорил мне: „Богу и мамоне служить одновременно нельзя“».
Так или иначе, но неверие его было столь глубоким, что он, по словам Маркуса Олифанта, решительно отказывался тратить силы и время на какие бы то ни было попытки подступиться к решению этой задачи. «Он не только не советовал, но прямо запрещал мне браться за искания в этом направлении», И по интонации недоговоренности, да еще по сияющей улыбке Олифанта было ясно, что в памяти его оживала вся свежесть крепких выражений, в каких Резерфорд высказывал ему свое директорское вето.
А между тем шла уже середина 30-х годов!
И то Резерфордово неверие было крупнейшим поражением его беспримерной интуиции, не знавшей поражений на протяжении почти полувека. И не мудрено, что вся драматическая эпопея рождения атомной энергии прошумела вдали от ученой обители того, кто впервые расщепил атом.
Все решающие этапы этой эпопеи — неожиданное благо замедления нейтронов, трансурановые иллюзии, чудо деления ядер, надежды на цепную реакцию — все прошло мимо знаменитой лаборатории в тихой улочке старинного Кембриджа.
И словно бы лишь затем, чтобы все-таки не до конца обездолить и не до конца пощадить Резерфорда перед лицом будущей истории, судьба подослала к нему летом 34-го года двух участников первой, еще совсем невинной, нейтронной бомбардировки урана: сами того не подозревая и ничего не ведая о завтрашнем дне, мальчики Ферми символически все же приобщили Резерфорда к началу начал наступающей ядерной эры.
Впрочем, увидеть свою встречу с молодыми итальянцами в таком многозначительном ракурсе сэру Эрнсту уже не удалось. Первый атомный реактор Энрико Ферми запустил лишь через пять лет после его смерти.
1
Что-то, право же, случилось — то ли с миром вокруг, то ли с ним самим. Долго никто ничего не замечал или не придавал значенья замеченному — ни он сам, ни окружающие. Но что-то произошло.
Смешно было бы вслух сказать или услышать:
— Серебряная ложка затерялась!
А она затерялась…
Запропастилась — может, износилась? — рубашка, в которой он родился шестьдесят с лишним лет назад.
Затерялась ложечка — запропастилась счастливость. Или отправилась к другим?
Как угодно, да только и в самом деле ушло его непреходящее везенье. Ушло, не предупредив и не пообещав когда-нибудь вновь вернуться. (Да, пожалуй, для «когда-нибудь» уже и времени-то не оставалось!) Счастливость ушла с той незаметностью, с какою тают календари и мелеют реки. Ушла, как уходит жизнь. Как уходят силы, чутье, отвага.
Так затерявшаяся серебряная ложечка не знак ли просто того, что это все и уходит? Только это! И стало быть, нет на свете ни счастливости, ни избранности, ни везенья, а есть только все это, однажды и надолго соединившееся вместе.
И не потому ли везенье — как вязанье: рвется ниточка, всего одна, а начинает ползти-распускаться целое.
И это уже неостановимо…
2
«Ученики заставляют меня оставаться молодым», — любил говорить он.
Первым из старой гвардии оставил Кавендиш Патрик Блэккет. Он покинул Кембридж еще в 1933 году, вскоре после своего триумфа: открытия в ливнях космических частиц электронно-позитронных пар.
Отчего распростился он с Фри Скул лэйн?
Даже там, в «питомнике гениев», он выделялся яркой индивидуальностью и решительной независимостью характера. В нем ощущалась сильная личность. Так, может быть, ему стало тесно рядом с Резерфордом? Или Резерфорду стало тесно рядом с ним? Одни кавендишевцы полагают, что этого рода вопросы, к сожалению, не лишены смысла и нуждаются в ответе. Другие — безоговорочно отвергают всякие подозренья, будто у сэра Эрнста хоть когда-нибудь могли возникнуть ревнивые чувства к человеку сходной с ним силы духа. И убедительно приводят в пример его глубокую, ничем не омрачавшуюся двадцатипятилетнюю дружбу с Нильсом Бором.
А может быть, все произошло совершенно обычно: попросту подошли для Блэккета критические годы — до сорока оставалось совсем немного и пора было самому становиться шефом.
Как бы то ни было, но в 33-м году Патрик Блэккет обосновался в Лондоне — в Бёркбэк-колледже — и начал создавать свою собственную интернациональную школу физиков-атомников. (С годами ему предстояло занять былое Резерфордово кресло в Манчестере, а в наши дни — и президентское кресло в Королевском обществе.)