Салтыковское миросозерцание тоже стало складываться в затхлом воздухе крепостнической барской усадьбы. И это миросозерцание все более становилось «своим», в конце концов резко отделившимся от миросозерцания рабов и господ. Как итог трудного личного опыта, как вывод из грандиозной панорамы «Пошехонской старины» звучат лирические строки: «Крепостное право, тяжелое и грубое в своих формах, сближало меня с подневольною массой. Это может показаться странным, но я и теперь еще сознаю, что крепостное право играло громадную роль в моей жизни и что, только пережив все его фазисы, я мог прийти к полному, сознательному и страстному отрицанию его».
И Салтыков со страстью и гневом отрицает не только грубые и тяжелые формы крепостничества, но, главное, его не так легко умирающую сущность. Да, крепостное право стало достоянием прошлого. Салтыков вновь, и в «Пошехонской старине», пишет о громадности дела «19 февраля». Но восстановлено ли в человеке его достоинство, но вовсе ли изгибли бессознательность и бесправие, то, что еще сен-симонисты назвали «эксплуатацией человека человеком», умерли ли те безнравственные отношения и те причины, которые калечат и убивают? В сущности говоря, на этот вопрос Салтыков ответил в произведении, предшествовавшем «Пошехонской старине», в «Мелочах жизни», и ответил отрицательно. В своем последнем произведении, в житии-хронике о прошедших временах, он вновь и вновь возвращается к этому вопросу, особенно остро переживавшемуся им в последние годы: «Люди позднейшего времени скажут мне, что все это было и быльем поросло и что, стало быть, вспоминать об этом не особенно полезно. Знаю я и сам, что фабула этой были действительно поросла быльем; но почему же, однако, она и до сих пор так ярко выступает перед глазами от времени до времени? Не потому ли, что, кроме фабулы, в этом трагическом прошлом было нечто еще, что далеко не поросло быльем, а продолжает и доднесь тяготеть над жизнью? Фабула исчезла, но в характерах образовалась известная складка, в жизнь проникли известные привычки... Спрашивается: исчезли ли вместе с фабулой эти привычки, эта складка?»
Взор Салтыкова обращается к «молодым поколениям», «детям». «Конечно, свидетели и современники старых порядков могут, до известной степени, и в одном упразднении форм усматривать существенный прогресс, но молодые поколения, видя, что исконные жизненные основы стоят по-прежнему незыблемо, нелегко примиряются с одним изменением форм и обнаруживают нетерпение, которое получает тем более мучительный характер, что в него уже в значительной мере входит элемент сознательности...»
Когда завершались в сентябре собственно «детские» главы «Пошехонской старины» (I—V), мысль Салтыкова по ассоциации обратилась к «детскому вопросу», к вопросу о современном положении детей, их судьбах сейчас, при настоящем положении «общественного строя». Так, в конце сентября — начале октября написалась «статейка» «Дети». Небольшая по объему и публицистическая по теме и стилю, она как раз подходила для газеты. Салтыков и послал ее Соболевскому для «Русских ведомостей». Но тот, испугавшись цензурных репрессий (газете угрожала приостановка), отказался ее напечатать. Тогда Салтыков попытался пристроить ее в газету П. Гайдебурова «Неделя». Гайдебуров, хотя и согласился напечатать, но, по словам Салтыкова, «в голосе его звучала такая неуверенность» (от той же цензуробоязни), что пришлось взять статью обратно. С горечью писал Салтыков в эти дни Белоголовому: «Неправда ли, что это похоже на остракизм. Литература, без особенных начальственных усилий, изгоняет меня». Стасюлевич посоветовал «приурочить» статью к «Пошехонской старине». «Перечитав ее сегодня, я убедился, что это не только возможно, но будет совершенно уместно и потребует самых ничтожных изменений!» (М. М. Стасюлевичу — 19 октября 1887 года). Несмотря на некоторую чужеродность стиля статьи объективной манере «Пошехонской старины», это, действительно, оказалось «совершенно уместно», ибо размышления о «детском вопросе» явились как бы публицистическим итогом художественного изображения «деревенского детства». Так, в декабрьской книжке «Вестника Европы» появилась шестая глава «Старины» под названием «Дети. По поводу предыдущего».
«Элемент сознательности», открывавшееся ему «свое», вошло в жизнь Салтыкова очень рано и причинило ему в детские и юношеские годы немало терзаний. Тем более теперь он с болью вспоминал горе и страдания «пошехонских» детей: непрерывное битье и сопровождавший его постоянный плач, неравенство в семье, скудную ненасыщенную пищу, сугубо прозаический характер всего семейного уклада. «И вот теперь, когда со всех сторон меня обступило старчество, я вспоминаю детские годы, и сердце мое невольно сжимается всякий раз, как я вижу детей», — этими словами открывается шестая глава «Пошехонской старины».
Общепризнанное мнение гласит, будто нет возраста более счастливого, нежели детский. «Так долгое время думал и я, забывая о своем личном прошлом» и прошлом своей семьи.
Но, конечно, не только и не столько о прошлом думал Салтыков в бесконечные бессонные ночи, в наполненные мглой и мраком часы и дни вынужденного болезнью безделья. Он думал о «личном настоящем» — о собственных детях. Не вырастает ли из прилежной гимназистки Лизы, под влиянием матери и ее образа жизни, избалованная светская «куколка»? Не становится ли болезненный, но способный и добрый Константин, при содействии школьной педагогики, отпетым бездельником и шалопаем? Ведь их окружил и затянул непрестанный и паскудный «балаган»: «Никакой поэзии в сердцах». А это, пожалуй, страшнее пережитого в трудные годы деревенского детства.
Мучения, испытываемые теми, в ком вспыхнули хотя бы искры сознательности, ничто в сравнении с бессильным трагизмом бессознательности и фатализма, которые делают детей жертвами противной их естеству, их природе «системы» воспитания. «Куда вы ни оглянетесь, везде увидите присутствие злосчастия и массу людей, задыхающихся под игом его. Формы злосчастия разнообразны, разнообразна также степень сознательности, с которою переносит человек настигающее его иго, но обязательность последнего одинакова для всех. Неправильность и шаткость устоев, на которых зиждется общественный строй, — вот где кроется источник этой обязательности, и потому она не может миновать ни одного общественного слоя, ни одного возраста человеческой жизни. Пронизывая общество сверху донизу, она не оставляет вне своего влияния и детей». Но особенно злосчастен жребий детей, ибо «они не выработали ничего своего, что могло бы дать отпор попыткам извратить их природу». Лишь очень немногие из детей могут вырваться из цепей «обязательности», могут противопоставить фатализму злополучного бытия нечто «свое».