Она прибрала немного в комнате и направилась к двери. Я вышел за ней и остановил ее.
— Вы не сердитесь на нас, — сказал я. — Может быть, он из-за нас не пойдет на свадьбу, так вот…
И я сунул ей целковый.
Это произвело на старуху ошеломляющее впечатление… Она вся просияла и совсем переменила обращение. Принялась благодарить и долго допытывалась, кто я такой: мой поступок казался ей удивительным.
— Уж вы извините, батюшка, я ведь думала, что вы такой же шарамыжник, как эти, которые к нему все ходят… Да кто вы такие будете? Из каких вы?.. Да я вам горяченькой картошечки на закуску-то подам…
В это время явился сын, и старуха скрылась. Он положил на стол соленые огурцы и кусок скверной колбасы. Мать подала в тарелке жареный картофель… Сидорыч откупорил бутылку, и мы выпили… Он прищелкивал языком и пальцами и чувствовал приступы музыкального восторга. Наконец, не выдержал и, умильно посмотрев на молодого человека, сказал просительным тоном:
— А ну-ка ты, тово… вальни что-нибудь!
— Надо выпить сначала! — возразил музыкант.
Выпили еще.
Наконец, Органов сел к своей самодельной фисгармонии и взял несколько аккордов. Фисгармония была небольшая, но звуки были верные и мягкие. Сколько труда, вероятно, потратил бедный самоучка, чтобы соорудить этот инструмент!
Сидорыч замер в ожидании.
— Что же играть? — спросил Органов, оборачиваясь к нам. — Хотите, Моцарта сыграю? А то из оперы что-нибудь?
— Духовное сыграй! — сказал Сидорыч. — О душе… и слова говори…
— Ладно… я сыграю одну пропорцию концерта «Высшую небес…» Вы его нигде не услышите…
Органов заиграл печальную мелодию… Чистые, жалобные звуки сплетались в благоговейные аккорды и, казалось, улетали к небу… Но они были слишком слабы и беспомощны и снова возвращались назад и болезненно пели о земле, о слезах и страданиях… Низкие басовые аккорды гудели тоже болезненно, тихо и меланхолично… В этих звуках чувствовался какой-то разлад, тихая жалоба на что-то, что-то беспомощное и глубоко печальное… Музыка шла отдельными короткими фразами, которые, вероятно, нужно было петь вдумчиво, вразумительно, вникая в их печальный смысл… И Органов запел как бы про себя фистулой своего болезненно-разбитого баритона:
Тут он взял аккорд тихий, как вздох, и продолжал, аккомпанируя болезненно-жалобными звуками:
И, словно после некоторого раздумья и вздоха фисгармонии, добавил более низко и тихо, просто и меланхолично:
Немощствует и душа!..
— О-о-хо-хо!.. — тихонько вздыхал Сидорыч, наливая в рюмки.
Органов имел способность извлекать живые звуки, передавать их настроение. Меланхолия воцарилась в комнате, и мы с Сидорычем сидели печальными, пока он вдумчиво, с паузами, пел грустные слова, пояснявшие грустную музыку.
— Будет! — вдруг сказал музыкант. — Надо выпить.
— Ах ты, господи! — восхищался Сидорыч, чокаясь. — И как это он может прямо, можно сказать, за сердце человека взять?.. А?..
— А вы своей композиции сыграйте что-нибудь! — попросил я.
— Своей композиции — это на гармонии или на скрипке… Да у меня какая композиция? Вроде старинных русских песен… без слов… У меня до двухсот старых песен на ноты положено… Этих песен уж и не поют теперь… я собирал…
Он снял с окна концертную гармонь с каким-то особенным устройством ладов и заиграл что-то протяжное, русское, напоминавшее степные, размашистые песни, полные нежности и тоски, но, тем не менее, это не была обыкновенная народная песня: мотив был облечен и обработан в стройную музыкальную форму с удачным сохранением народного духа. Передо мною был один из тех народных композиторов, никому не известных, создающих самые народные песни, до такой степени характер его музыки был сходен с народной музыкой. Для него, вероятно, ничего не стоило выразить свои настроения так, что получалась подлинная народная песня, правильно положенная на ноты. Пусть это были даже подражания народным мотивам, все же от этой музыки веяло такой юношеской свежестью, глубиной и силой, что как-то не верилось, будто душа этого спившегося слесаря могла породить их на свет.
А огромный материал исчезающих народных песен, которым он владел, не представляет ли он, может быть, огромной ценности? Да и сам народный композитор не мог ли сделаться чем-нибудь замечательным, если бы не погиб в засасывающей мещанской среде, никем не понятый и даже сам себя не понимающий? Органов играл, сидя на стуле и прислонившись спиной к стене. По временам он встряхивал густыми кудрями, а голубые глаза загорались каким-то особенным радостным блеском. Казалось, что хмель соскочил с него, и в чертах его измятого лица я вновь узнавал забытый симпатичный образ прежнего юноши с застенчивой улыбкой и прекрасными голубыми глазами. Казалось, что вдохновение, таившееся в душе композитора, вновь одухотворило его преждевременно обрюзгшее лицо и сделало его юным и прекрасным. А гармония пела дрожащими, задушевными звуками. И представлялся тихий летний вечер в степи, безбрежная ширь и даль, чуткая тишина и нежная гармония всевозможных степных звуков; и на этом фоне далеко плыла и уходила в необъятную даль надрывающая душу песня: в ней словно кто-то прощается навеки, рыдает томительно-сладким рыданием. И все закончи лось тонким, уходящим вдаль, тающим звуком, потонувшим в печальной тишине…
Сидорыч молча вытер слезы и вновь наполнил рюмки. Бутылка быстро убывала.
Я стал говорить Органову, что у него, по всей вероятности, есть талант, что ему нужно заняться собой, бросить пить, уйти из мещанской обстановки и поехать в большой город продолжать музыкальное образование.
Он ничего не ответил. Опять взял гармонь и заиграл всем известный, избитый шарманками вальс.
Но я не узнал этого вальса в его исполнении, столько было в звуках страстной и безнадежной тоски, отчаяния. Лицо его приняло почти трагическое выражение, а голубые глаза потемнели, как темнеет река в хмурую погоду.
Он играл «Невозвратное время».
И вдруг рванул гармонь и заиграл «камаринского». Бесшабашная, неудержимая удаль заговорила в каждом звуке, дразня и подмывая к пляске… Приунывший было Сидорыч поднял голову и начал передергивать плечами, потом притопывать тяжелой ножищей. Темп «камаринского» все учащался, делаясь все удалее и забористее… Правда, Органов забыл опустить какой-то винт, делавший звуки дрожащими и рыдающими, и мне странно было слышать развеселую плясовую песню, сквозь которую пробивались рыдающие звуки. Но Сидорыч уже не выдержал, вскочил, распустил руки, как крылья, и поплыл настолько грациозно, насколько позволяла ему его семипудовая фигура.