Такую женщину я могу узнать еще издали, еще не видя ее лица, по грациозности ее фигуры, по легкости походки, по вкусу, с которым она одета, по красному цветку в черных или только темных, но непременно густых волосах или на шляпке, которая всегда удивительно идет к ее лицу и прическе.
Равнодушный ко всем остальным женщинам, я прихожу в волнение при одном ее приближении. К подобного типа женщинам я чувствую какое-то магнетическое влечение. И представь себе, что, как назло, не представляется возможности даже и познакомиться с такой женщиной: она всегда промелькнет в жизни, как что-то случайное, неуловимое. Иногда встретишь Миньону на улице, в толпе… Так бы, кажется, и побежал за ней, подошел бы к ней, рассказал ей все, открыл всю свою душу, но она уже исчезла, и сколько ни ищи ее потом — не найдешь никогда. И несколько лет не встречаешь в жизни чего-нибудь подобного, живешь воспоминанием о ней и тщетно стараешься воспламенить себя к окружающим женщинам: фальшь видна сразу, и холод сердца заметен для всех. И живешь скучно и одиноко до тех пор, пока снова не промелькнет где-нибудь ее таинственный образ.
Женщины, окружающие нас с тобой, мелочны, скучны и прозаичны, так что человек с эстетической душой чувствует к ним ледяное равнодушие. Вот почему осуждены мы на вечное одиночество сердца! С возвышенной душой — и мы только презренные хористы, мы живем среди всякого сброда, где нет поэтических женщин, столь близких нашей натуре. Как скучна жизнь без них! Сколько энергии, силы, вдохновения, талантов обнаружил бы и для нее — этой таинственной Миньоны! И мне надоело, наконец, издали любоваться на нее. Я с ней заговорю! Вот встречу на улице и — заговорю!
— И получишь по морде!
Приятели рассмеялись.
В это время мимо ярко освещенного окна прошла молодая девушка. Свет упал на ее лицо, которое было так поражающе красиво, что оба они остолбенели: это была фантазия художника, мечта поэта, сон… Античная правильность очертаний лица, облитого тонким золотистым загаром, громадные черные глаза, опушенные мягкими ресницами, тяжелые волосы цвета воронова крыла, на которых трепетала свежая темно-красная роза, и необъяснимо грациозная походка — все это так поразило молодых людей, настроенных своим разговором, что они разом сказали друг другу: «Она!»
Красавица вздрогнула и уронила перчатку.
Федот быстро поднял ее и, подавая девушке, загородил ей дорогу.
— Миньона… — прогудел он смущенно.
Она поблагодарила его грациозным кивком и пошла далее. Федот последовал за ней. Он догнал ее и заговорил, волнуясь, торопливо и сконфуженно:
— Простите мою дерзость, что, не будучи знаком с вами… Умоляю вас, выслушайте меня…
Маленький тенор, с любопытством следивший за этой сценой, более ничего не мог расслышать. Он только видел, что красавица не дала Федоту «по морде», а спокойно шла рядом с его высокой фигурой. Через минуту они исчезли за толпой.
Тенор запустил руки в карманы, посмотрел им вслед, посвистал и пропел иронически:
— На-ча-ло есть!..
Затем он принялся рассматривать ярко освещенные окна магазинов.
II
Октябрьское утро было великолепное, какое бывает только на юге. В хорошеньком сквере, разбитом около театра, в девять часов не было ни души. Деревья южного климата зеленели, как весной, и грядки цветов, только что политых садовником, распространяли аромат в свежем утреннем воздухе.
Федот в своей черкесской бурке и папахе нетерпеливо бродил по дорожкам. Красавица сама назначила ему свидание в сквере, так он был вчера красноречив. Он заинтересовал ее. Это еще совсем молоденькая девушка. Удивительно красива.
Никогда еще хорист Федот Шемякин не желал так страстно известности и славы, как теперь… Хоть бы один раз в жизни, но непременно теперь, выступить в какой-нибудь партии перед Миньоной. Она бы тогда узнала, что такое Федот. Он чувствует, что мог бы затмить многих известных певцов, лишь бы ему дали дебют. Он знает наизусть все партии во всех операх, помнит партии каждой скрипки и каждой трубы в оркестре, ноты читает с листа и не смутился бы выступить хотя бы в партии Мефистофеля! Мало того: в его душе давно уже зреют какие-то смутные грезы о пересоздании всех этих старых оперных образов, о появлении великого артиста Федота…
Но никто в труппе даже и не подозревает, что за гусь этот самый Федот: думают, что это — только медное, неутомимое горло, покрывающее весь хор, что это — только необъятные легкие, могучие, как кузнечные мехи… Только! Но он «им» покажет! Лишь бы дождаться удобного случая…
Вдруг на дорожке показалась Миньона. На ее синевато-черных волосах трепетала еще влажная темно-красная роза, темное платье было с темно-красною отделкою. Это сочетание темного цвета с красным удивительно шло к ней. Ее свежее, золотистое лицо настоящей южанки дышало здоровьем, черные глаза, напоминавшие Федоту южную звездную ночь, блестели.
Федот затрепетал при одном ее приближении. Он поспешил ей навстречу.
— Здравствуйте, — сказала она своим певучим голосом, протягивая ему крохотную ручку, затянутую в черную перчатку. — Ах, как я устала! Торопилась очень! Сядемте!
Они сели на скамейку. Кругом пестрели роскошные, благоухающие цветы, и сама Миньона благоухала и цвела, как они. Картинная фигура черкеса, вся в серебре, как нельзя более гармонировала со всей обстановкой свидания.
— Вы меня очень интересуете! — сказала она, украдкой взглядывая на него своими пламенными глазами. — Никто со мной еще так не говорил… Расскажите мне что-нибудь о себе, о сцене… Для меня это — совсем неведомая жизнь! Скажите, неужели вам не надоела она, такая беспокойная, бродячая?.. Вы любите сцену?
Федот сразу воодушевился.
— Люблю ли я сцену? — заговорил он своим сдержанным, бархатным голосом, то сдвигая, то поднимая свои широкие белые брови. — Люблю ли сцену? Да я без ума от нее! Я мечтал о ней с детства. Я перепробовал много всяких занятий — и везде чувствовал себя не на своем месте до тех пор, пока не попал на сцену! Я люблю ее страстно, я наслаждаюсь ею, и мне все равно, чем бы ни служить ей: окажется у меня талант — я буду, может быть, большим артистом, не окажется — останусь тем, что я есть, пропадет голос — я буду ламповщиком, — но только бы мне быть на сцене, только бы служить ей, этой красоте… Раз в человеке есть хоть искра любви к искусству и раз этот человек попал на сцену — кончено. Он на всю жизнь становится рабом сцены, и для него легче сойти в могилу, чем сойти со сцены! В жертву ей он приносит все. Он готов переносить всю непрочность и необеспеченность жизни актерской, жизни скитальческой, цыганской и закулисные дрязги, и всевозможные неудобства и страдания, которыми изобилуют внешние условия его жизни! На все это он закрывает глаза, все это приносит в жертву тому наслаждению, которое он испытывает на сцене!