Через три дня, 21 августа, она снова у Сальвадора:
«мне показалось в этот раз, что он меня не любит, и у меня явилось сильное желание заставить полюбить себя. Это возможно, только надо действовать хладнокровно».
24 августа она не застает его дома и дожидается целый час, не сводя глаз с часовой стрелки, сердце её бьется, она вздрагивает при каждом шорохе. Сперва она хочет оставить ему письмо, но потом уходит, отказавшись от этого намерения. Вот что она писала в проекте письма:
«Все люди, которые меня любили, заставляли меня страдать, даже мой отец и моя мать… Мои друзья все люди хорошие, но слабые и нищие духом, богаты на слова и бедны на дела. (Интересно знать, включала ли она Достоевского в эту категорию). Между ними я не встретила ни одного, который бы не боялся истины и не отступал бы перед общепринятыми правилами жизни. Они также меня осуждают. Я не могу уважать таких людей, говорить одно и делать другое я считаю преступлением. Я же боюсь только своей совести. И если бы произошел такой случай, что я согрешила бы перед нею, то призналась бы в этом только перед самой собою. Я вовсе не отношусь к себе особенно снисходительно, но люди слабые и робкие мне ненавистны. я бегу тех людей, которые обманывают сами себя, не сознавая, — чтобы не зависеть от них».
Она хорошо сделала, что не оставила этого письма Сальвадору: предприимчивый испанец, вероятно, не понял бы, о чем говорила русская максималистка.
Когда она вновь приходит к Сальвадору на условленное свидание, его нет дома. Она предчувствует самое худшее, слезы выступают у неё на глазах, — и все же отказывается поверить, что он избегает её. Разве не сказал он ей давеча: «Я — обманывать?» — с видом такой оскорбленной гордости, что не могло быть сомнений: обман не в обычае такого человека.
А вернувшись домой, она находит только что принесенную записку от Достоевского: он приехал, он в Париже, он ждет её. Она тотчас же отправляет по указанному им адресу свое письмо:
«Ты едешь немножко поздно… Еще очень недавно я мечтала ехать с тобой в Италию, даже начала учиться итальянскому языку: все изменилось в несколько дней. (Сперва она написала „в неделю“, потом зачеркнула). Ты как-то говорил мне, что я не могу скоро отдать свое сердце. Я его отдала по первому призыву, без борьбы, без уверенности, почти без надежды, что меня любят. Я была права, сердясь на тебя, когда ты начинал мной восхищаться. Не подумай, что я порицаю себя. Я хочу только сказать, что ты меня не знал, да и я сама себя не знала. Прощай, милый. Мне хотелось тебя видеть, но к чему это поведет? Мне очень хотелось говорить с тобой о России».
Когда она писала это письмо, она записала в свой дневник:
«Какой он великодушный! Какой ум, какое сердце!»
Но в её письме не было ни нежности, ни даже простой заботы о том, кого она так решительно и резко от себя отбрасывала.
Достоевский слушал рассказ Аполлинарии об измене, ни разу его не прерывая, сидя в кресле и сжимая ладонями опущенную голову. Когда она закончила, он выпрямился и воскликнул:
«О, Поля, зачем же ты так несчастна! Это должно было случиться, что ты полюбишь другого — я это знал… Ведь ты по ошибке полюбила меня, потому что у тебя сердце широкое. Ты ждала до 23-х лет, ты единственная женщина, которая не требует никаких обязанностей, но чего это стоит: мужчины и женщины не одно и то же, он берет, она дает».
«Когда я сказала ему, что это за человек, он сказал, что в эту минуту испытал гадкое чувство: что ему стало легче, что это не серьезный человек, не Лермонтов. Мы много говорили о посторонних предметах. Он мне сказал, что счастлив тем, что узнал на свете такое существо, как я. Он просил меня оставаться в дружбе с ним и особенно писать, когда я особенно счастлива или несчастлива. потом предложил мне ехать в Италию, оставаясь как брат. Когда я ему сказала, что он, верно, будет писать свой роман, он сказал: „за кого ты меня принимаешь? Ты думаешь, что все пройдет без всякого впечатления!“. Я ему обещала придти на другой день. Мне стало легче, когда я с ним поговорила. Он понимает меня».
Достоевский проводил её домой, а вернувшись, нашел её письмо. И хотя он знал уже все и оно не могло ничем поразить его, горько было ему читать эти строки: его глубоко уколола и сухость тона, и жестокость этой письменной отставки.
Все рушилось вокруг него. Сперва он был точно оглушен катастрофой, затем его охватило отчаяние. Он никак не мог заставить себя сосредоточиться, все хорошенько обдумать. Кошмары мучили его всю ночь, бессонница была населена бесстыдными видениями, то он видел Аполлинарию, прижимающуюся к чернобровому мужчине, то слышал француза, со смехом бросившего ему в Висбадене:
«Мосье, кому везет в игре, не везет в любви».
Немудрено, что ему улыбнулось счастье в рулетке — это было тогда, когда его обманывала Аполлинария. Ревность, мука, обида раздирали его, он рыдал, метался в постели, кусал подушку. К рассвету стало легче, от усталости и страдания он как-то отупел.
Он лежал на диване, в неуютной комнате парижского отеля, шум и оживление огромной столицы врывались в раскрытое окно, он чувствовал себя одиноким, старым, никому не нужным. Любовь, на которую он столько поставил, обманула его. На этот раз он все проиграл. Все его ухищрения, надежды, ложь, мучения совести оказались ни к чему. Он снова с горечью и сознанием вины подумал о том, что Марья Димитриевна умирала во Владимире.
После ухода Аполлинарии Достоевский вспомнил, как, семь лет тому назад, приехав в Кузнецк, к Марье Димитриевне, он застал такое же положение, когда Марья Димитриевна изменила ему с учителем Вергуновым, как и сейчас в Париже. Ситуации, описанные в его романах, не только происходили, но и повторялись в его жизни. Опять женщина, которую он любил, изменила ему, и ему приходилось быть её утешителем и советником и выслушивать её жалобы на молодого любовника.
Аполлинария приехала к нему на другое утро, и они много разговаривали. Он говорил с ней довольно сурово, резко называя вещи своими именами. «Я не хотела его убить, — сказала ему Аполлинария о Сальвадоре, но мне хотелось бы его очень долго мучить». «Полно, — ответил Достоевский, — не стоит, ничего не поймет, это просто гадость, которую нужно вывести порошком, губить себя из-за него глупо!». Она перевела беседу на другие темы и даже заплакала, когда он сообщил ей о болезни брата. Он обратил на это внимание, потому что она не отличалась особой сентиментальностью и не легкая была у неё слеза. Впрочем, Аполлинария находилась в таком нервном состоянии, что от неё можно было ждать и истерики.