Последние слова она пропела с такой милой, стеснительной улыбкой, так проникновенно, что казаки одобрительно загудели:
— Сущий соловушка у тебя, господин посол…
— Примам в свой хор…
— Ладно песня вьется…
Уже поднимаясь, Грибоедов попросил Митю:
— Ты мне завтра перескажешь несколько песен, я запишу?
— Со всей душой! — живо откликнулся Митя и, спохватившись, добавил: — Рад стараться!
— Ну, доброй ночи!
— И вам того ж…
Грибоедовы скрылись за горным поворотом. Федор Чепега набил трубку самосадом, высек кресалом огонь, раздул затлевшийся шнур, поднес его к трубке, с наслаждением полыхал.
— Сердешные люди… На бар непохожие… — наконец сказал он с явным одобрением.
— А глаза у ей, ну чисто звезды, — мечтательно и как-то совсем по-детски произнес Митя.
— Кубыть. Александр Сергеевич и сам песни не складывал, — проницательно заметил Федор Исаич и огладил свой ус. — Ну, похлебаем, станишники, да и впрямь спать будем… Верно сказано: «Слава казачья, а жисть собачья…» Што в тех персах ждет нас?
* * *
…За Гергерами, недалеко от селения Амамлы, в узкой долине, ответвлявшейся от дороги и обставленной горными кряжами, Грибоедов увидел знакомую могилу русского командира батальона Монтрезора. Каждый раз, следуя этой дорогой, Грибоедов неизменно подъезжал к одинокой могиле.
И сейчас, распорядившись, чтобы кортеж двигался к Амамлы и там расположился на привале, Александр Сергеевич попросил Нину:
— Пойдем вон к той могиле… Тебе не трудно?
Уже пала вечерняя роса. Грибоедов, набросив на плечи жены легкую белую бурку, повел Нину к пирамидальному камню на холме, приказав слугам подождать с конями у дороги, возле пульпулака — памятника-родника, склоняясь над которым, путник поминал усопшего.
Остановившись возле могилы — последнее землетрясение немного сдвинуло камень, — Грибоедов обнажил голову.
— Четверть века назад, — сказал он тихо, словно боясь нарушить тишину, разлитую вокруг, — майор Монтрезор и его сборный отряд из ста десяти человек с одной пушкой был окружен здесь шестью тысячами персов Эмир-Кулихана… Бой шел несколько часов… Майор трижды водил свой отряд в штыки… Заткнул рану в боку платком… кровь текла по пальцам… он продолжал наводить орудие, понимаешь, до последнего заряда… Потом с криком «Русские не сдаются!» бросился на ствол пушки, обнял его… Персы изрубили героя в куски…
Бледное лицо Александра было торжественно-отрешенным: он видел гибель за достоинство Отчизны и делил с героем смерть.
Нина, понимая состояние мужа, молчала.
— Этот камень, — хрипло закончил Грибоедов, — поставила родная сестра Монтрезора… приезжала сюда из Тифлиса…
Он умолк.
«На Сенатской площади, — думал Грибоедов, — дети 12-го года обрекли себя на гибель, но избрали праведную смерть. Только так надо уходить из жизни — бесстрашно и самоотверженно»…
Грибоедов всегда смотрел на себя как бы со стороны, вечно устраивал проверку смелости, словно опасаясь, достаточен ли ее запас у него. Поэтому испытывал себя и когда служил под началом генерала Кологривова, и позже, ввязываясь в бои, не приличествующие дипломату. Он не мог стоять в безопасном месте, когда лилась кровь друзей.
«Может быть, на следствии в Петербурге мне надо было бросить открыто в лицо палачам: „Душой я с ними и хочу разделить их судьбу“? Но что принесло бы это, кроме радости губителям?»
Ему удалось, воспользовавшись заминкой конвоира, похитить запечатанный в холст пакет с самыми уличающими его письмами и передать их на волю другу Жандру. С врагом надо хитрить.
Он писал на каторгу Александру Одоевскому: «Есть внутренняя жизнь нравственная и высокая, независимая от внешней. Утвердиться размышлением в правилах неизменных и сделаться в узах и заточении лучшим, нежели на самой свободе. Вот подвиг…»
Да, подвиг! Их не сломят каторгой… Они выйдут оттуда, может быть, менее пылкими, но запасшимися твердостью…
Херсонесцы две тысячи лет назад клялись Зевсу, Земле и Солнцу, что не дадут в обиду свободу. Они верили: клятвопреступнику не принесут плода ни земля, ни море, ни женщина…
«Я тоже клянусь вот сейчас быть верным во всем: в принципах, в человеколюбстве, в своих чувствах к этой женщине…»
Он посмотрел на Нину как-то странно, пронзительно.
— Прошу тебя, не оставляй костей моих в Персии. Если умру, похорони на Мтацминда, у монастыря святого Давида, — вдруг попросил он.
— Ну что за мысли, Александр! — испуганно вздрогнула Нина, — Ты помнишь:
За злато продал брата брат.
Рекли безумцы: нет Свободы.
И им поверили народы.
Добро и зло — все стало тенью…
Он не то задумался, не то запамятовал.
Нина закончила:
Все было предано презренью,
Как ветру предан дольный прах…
— Дольный прах… — задумчиво повторил Александр Сергеевич. — Так ты обещаешь мне?
И сердце бьется в упоенье,
И для него воскресли вновь
И божество, и вдохновенье,
И жизнь, и слезы, и любовь.
А. Пушкин
При въезде Грибоедова в Эчмиадзин все обитатели монастыря святой Гаяне вышли его встречать.
Сойдя с коня, Грибоедов приложился к кресту, протянутому патриархом.
Звонили колокола, покачивались хоругви и кадильницы, торжественно пели иноки священный гимн «Боже чудославный и присно пекущийся». В чистом воздухе синели струйки ладана, фиолетовыми пятнами выделялись ризы. Патриарх Ефрем — щупленький, с широкой седой бородой — взывал:
— Не ожесточайте сердец ваших! Да исполнится воля всевышнего!
Казалось, вдали внимал ему величественный Арарат.
Монастырская высокая стена, своими круглыми башнями схожая с крепостной, многоугольные купола мрачноватой церкви, молчаливые монахи в черных рясах и островерхих клобуках — все уводило куда-то в далекое средневековье, а может быть, и за пределы его.
Грибоедов приказал казачьему отряду разбить палатки за монастырской стеной, отогнать коней на попас. Сам же со свитой, слугами и родственниками устроился в приготовленном на этот случай заботами Александра Гарсевановича большом сложенном из темного камня доме возле площади.
Толстые стены этого дома предназначены были для отпора всех стихий и бед.
Грибоедов и Нина поместились в угловой комнате, обогреваемой грубо сложенным камином. Слуги принесли походный столец, раздвинули его, положили возле тахты леопардову шкуру, и в похожей на келью комнате сразу стало уютно.