Съев булку, согретый теплыми лучами апрельского солнца, я незаметно для себя заснул. Мне приснился сон: будто бы в здании, куда направлялись студенты, было большое собрание людей, которые пришли туда по случаю присвоения мне какого-то академического звания.
Когда я проснулся, я вспомнил о письме, написанном матери год тому назад из Гамбурга, в котором я обещал ей, что скоро вернусь с большими знаниями и научными заслугами. Сон напомнил мне, что мое обещание было точно записано в механизме, контролировавшем мое сознание.
Принстон был не похож ни на один город, которые мне приходилось видеть до этого. Я читал о Хилендаре, знаменитом монастыре на Афонской горе у Эгейского моря, основанном в 12-ом столетии св. Саввой. Я видел на картинах его постройки, где монахи проводили жизнь в затворничестве и учении. И я воображал, что Принстон с его многими монастырскими зданиями был как раз таким местом, где молодым людям представлялись все возможности учиться, чтобы стать учеными людьми, способными посвятить свою жизнь тому делу, которому служил св. Савва. Когда я, погруженный в свои мысли, медленно шел к железнодорожной станции, мне встретился один студент и вступил со мной в разговор. Он был немного старше меня и его лицо светилось добротой и благородством. Оказалось, он очень многое знал о Сербии и даже о сербах в Австро-Венгрии, и когда я сказал ему, что я приехал в Америку искать знаний, он выразил надежду, что в один прекрасный день может быть, встретит меня, как нового студента в Принстоне. Студент Принстонского университета, общество студентов и приятелей, похожих на этого красивого юношу, — невозможно! — думал я, смотря из окна вагона, как университетские здания Принстона постепенно исчезали в отдалении и в то же время сознавая, что поезд вез меня снова к Бауэри. Восемь лет спустя я перечитывал свое письмо, посланное матери и описывавшее Принстон. Чтобы успокоить мать, я выразил в нем твердую надежду, что в один прекрасный день она получит письмо, подписанное мной, уже студентом Принстонского университета.
Небезынтересно заметить здесь, что мой хороший друг, выдающийся ученый Генри Фэрфильд Осборн, был в том году второкурсником Принстонского университета. Может быть, он был похож тогда на того благовоспитанного юношу, который показал мне дорогу к станции. Будущий президент Вилсон поступил в Принстон осенью того же года.
Виды Принстона надолго запечатлелись в моем уме. Слова принстонского юноши, что он в будущем может быть встретит меня как студента Принстонского университета, продолжали звучать в моих ушах и казались насмешкой. Мне представлялось невозможным, чтобы крестьянский парень из сербской деревни, немного больше, чем два года тому назад носивший крестьянскую овчинную шубу и шапку, вдруг очутился в одних рядах с теми юношами-студентами, которые были похожи на аристократов. Европейский аристократ никогда бы не сказал этого, и это меня озадачивало. На моем пути перед поступлением в Принстонский университет, эту родину благородного американского юношества, я видел бесконечную цепь трудностей. Я чувствовал, что моя общественная неподготовленность была более серьезным препятствием, чем неподготовленность в тех вещах, которые можно было выучить по книгам. Эта трудность не может быть преодолена, если я буду общаться с людьми, обитавшими в районе Бауэри, а я ехал туда. Чем ближе подходил поезд к Нью-Йорку, тем меньше у меня было желания возвращаться туда. После Нассау-Холла Бауэри был слишком резким контрастом, но перемена Бауэри на Нассау-Холл, думал я, будет еще более крутой. Я выбрал среднее и направился к Христиану на Вест-стрит.
Христиан был еще в Кливлэнде, но его отец принял меня с распростертыми объятиями и пообещал найти работу. Не прошло и одной недели, как он подыскал мне место на известной бисквитной фабрике на Кортланд-стрит. Там работал один его знакомый по имени Эйлере, родом фрисландец, дальний родственник известного немецкого писателя этой же фамилии. Эйлере руководил мной в течение первого периода моей работы на фабрике. Меня поставили в группу парней и девушек, штамповавших имя фирмы на особом сорте бисквитов. В смысле физического напряжения — работа была легкой, но требовала большой ловкости рук. Несмотря на мои старания выдвинуться на более высокое положение в группе, я прогрессировал очень медленно. Вскоре я убедился, что американские юноши и девушки были очень ловкими. После некоторой практики мои руки работали с порядочной быстротой, но дрожали. Я решил: Америка не была той страной, где я бы мог украсить себя лаврами благодаря стараниям, требовавшим физической ловкости. Эта мысль являлась мне и прежде, когда я впервые наблюдал за Христианом и его работой на токарном станке. Однажды, стоя у стола выдачи книг в библиотеке Купер-Юниона и подавая мою карточку юноше, стоявшему за этим столом, я заметил, как он быстро писал на ней, пользуясь то правой, то левой рукой с одинаковой легкостью и быстротой. Разве я могу состязаться с американскими юношами, сказал я про себя, если они могут писать обеими руками лучше и быстрее, чем я пишу одной.
У меня никогда не было сомнения в том, что американская быстрота, которую я наблюдал на каждом шагу, большей частью была обусловлена тренировкой рук, которую получали здесь молодые люди. Мнение Христиана, о том, что «любой мальчик, если у него есть желание, может быстро и достаточно хорошо изучить любое дело, чтобы зарабатывать себе на жизнь», я понимал теперь иначе, наблюдая за работой юношей и девушек на фабрике. Да, американский юноша может, думал я, но европейский нет. Недостаток ранней тренировки рук был для меня препятствием, которое я ощущал на каждом шагу в течение моего первого продвижения в Америке. Весь мой опыт подтверждал убеждение, что тренировка рук дает молодым людям ту выгоду, которую никогда не могут дать одни только книги. Позже я узнал, что три величайших американских гения — Франклин, Джефферсон и Линкольн — были знатоками практического дела, требующего ловкости, и что созидательный гений американцев частично обязан тем качествам, которые приобретаются ранней физической тренировкой.
Большие перспективы, ожидавшие меня, по словам моих делавэрских друзей, впереди, несомненно были где-то в другой области, только не в той, которая требовала большой физической ловкости. Страна бейсбола, рассуждал я, давала очень мало перспектив юноше-иностранцу. Я убеждался в этом каждый раз, когда я сравнивал себя с другими мальчиками, выполнявшими на фабрике ту же ручную работу, что и я. Они меня превосходили. Однако в другом отношении, как мне казалось, я превосходил их. Они мало знали о песледних новостях, сообщаемых в журнале «Scientific American» или в научных приложениях к воскресным номерам газеты «Сан», которые я прилежно прочитывал с помощью карманного словаря. Образовательные возможности на фабрике также ускользали от них. Машинист котельного отделения и фабричный кочегар Джим заинтересовался моим чтением и своей похвалой и лестными замечаниями еще больше побуждал меня к этому. Как-то он заметил, что в один прекрасный день, может быть, я сделаюсь его научным ассистентом в котельном отделении при условии, если я не буду гнушаться таким занятием, как подбрасывание угля в топки котлов. Он, конечно, шутил, но я принял это всерьез. Каждое утро, прежде чем фабрика начинала работу, я был уже с Джимом, который, нагоняя пар, приготовлялся давать гудок и пускать в ход машины.