Таким именно вестником радости и является Ариэль. Стоит ему только показаться, как зритель испытывает уже удовольствие и начинает предвкушать приятные впечатления. Он единственный добрый ангел, возбуждающий интерес в истории поэзии и действующий как живое существо, — не христианский ангел, а дух и эльф, носитель мыслей Просперо и исполнитель его воли силою всех элементарных духов, которыми повелевает великий чародей. Он как бы эмблема гения самого Шекспира, он поистине «доброжелательный, задушевный дух», обладанием которого, по выражению Шекспира в 86-м сонете, хвалился Чапман. Поэтому его тоска по освобождению от своей службы имеет совершенно особенную и трогательную символику, как тоска по отдыху, которую испытывал гений самого Шекспира.
У него вездесущая фантазия и способность ее к превращениям. Он скользит по морской пене, несется по резкому северному ветру, зарывается в замерзшую землю. То он является духом огня и вызывает ужас, то вспыхивает в виде разделившегося пламени вдоль мачты, на реях, вдоль бушприта корабля, то с быстротою самой молнии вытягивается в одну огненную струну. Он превращается в сирену, играет и поет обольстительные песни, он то видим, то невидим. Он сам точно чарующая музыка, точно звуки, носящиеся в воздухе, в которых слышится то лай собаки, то пение петуха, то мелодический плеск волн. Ибо по самой сути своей природы и по своему имени он дух воздуха, мираж, световая и звуковая галлюцинация. Он — птица, он может играть роль гарпии, может отыскивать свой путь среди мрака, может в полночь доставать росу с заколдованных Бермудских островов; он верно и усердно служит добрым, пугает, смущает и дурачит злых, он пленителен и легок, он быстр, как молния.
Он был прежде на службе у колдуньи Сикораксы, но она озлобилась против него и замуровала его в трещину расщепленной сосны, откуда после долголетнего заключения он был освобожден лишь волшебною силою Просперо. Поэтому он и служит ему в отплату, но все же постоянно томится по свободе, обещанной ему по истечении известного срока; хотя природа его — воздух, он может все-таки чувствовать жалость и вызывать в себе чувство преданности, которое, собственно, не питает. Тем не менее, подневольное состояние так сильно мучит его, что он с нетерпением ждет дня, когда пробьет час его свободы.
Если Ариэль есть, таким образом, дух воздуха и пламени, природа которого заключается в проказах и музыке, стихией Калибана является земля; он нечто вроде земноводного, существо, созданное из тяжелых и грубых элементов, которое Просперо из животной жизни возвысил до жизни человеческой, не имев, однако, возможности приобщить его к действительной культуре. Когда Просперо только что прибыл на остров, он ласкал Калибана, часто трепал его по плечу, давал ему пить воду с ягодным соком, научил его называть «большую свечу и меньшую свечу», дал ему место в своем доме и постепенно сообщил ему искусство речи. Но все изменилось, когда Калибан в своем диком вожделении посягнул на Миранду. С той поры Просперо стал обращаться с ним, как с рабом, и пользоваться им, как рабом. Замечательно, что Шекспир положительно не хотел заклеймить Калибана как грубое и прозаическое существо, не имеющее соприкосновения с поэзией очарованного острова. Тогда как вульгарные иностранцы, Стефано и Тринкуло, говорят по большой части прозой, речь Калибана постоянно ритмична, — больше того, лишь немного найдется стихов в этой пьесе, столь мелодически прекрасных, как те, которые срываются с его животных губ. Это как бы воспоминание о том времени, когда он жил в пределах очарованного близ Просперо и Миранды в качестве их товарища.
Но с тех пор, как из их товарища он сделался их рабом, всякая благодарность за прежние благодеяния исчезла из его души, и язык, которому научился, он употребляет на то, чтобы проклинать своего господина, похитившего у него, первобытного жителя, его царство. В речах его слышится ненависть дикаря к цивилизованному завоевателю.
Мы видели, что в этот период своего творчества Шекспир в силу отвращения к порокам придворной и культурной жизни имел склонность мечтать о чем-то вроде естественного состояния, далекого от всякой цивилизации («Цимбелин»). Но его инстинкт был слишком верен, его мудрость слишком здрава для того, чтобы он когда-либо, вместе с утопистами своего времени, мог верить в первобытное, естественное состояние как состояние невинности и душевного благородства; или в золотой век, предшествовавший будто бы исторической эпохе. Калибан есть, между прочим, протест против этого сумасбродного представления, и Шекспир прямо осмеял фантастические бредни этого рода, списав и вложив в уста Гонзало строки Монтеня об учреждении идеального государства без торговли, без властей и науки, без богатства и бедности, без хлеба, вина и масла и без какого бы то ни было труда, со счастливою праздностью для всех. Калибан есть, следовательно, человек первобытной эпохи, человек прошлого, но в таком смысле, однако, что в наши дни один философ с поэтическим складом ума (Ренан) нашел в нем характерные черты черни вообще. Поучительно было видеть, как мало понадобилось Ренану приспособлений для того, чтобы сделать из него современный символ и показать, как Калибан (понимаемый как глупая, лукавая демократия), если его причесать и умыть, может ничуть не хуже старой аристократически-клерикальной деспотии говорить консервативным тоном, покровительствовать искусству, милостиво сочувствовать науке и т. д.
Калибан у Шекспира является порождением дьявола и колдуньи Сикораксы, и само собою разумеется, что при таком происхождении ему трудно возвыситься до ангельской доброты и чистоты. Но так как он, впрочем, скорее стихийная сила, чем человек, то он не возбуждает в душе зрителей ни негодования, ни презрения, а доставляет истинное удовольствие. Он задуман и выполнен с бесподобным юмором. Он юмористически символизирует диких туземцев, которых англичане застали в Америке и которым они преподали благословенные дары цивилизации в форме алкоголя. Не только остроумна, но прямо глубокомысленна та сцена (II, 2), где Калибан, принимающий сначала Тринкуло и Стефано за двух духов Просперо, посланных для того, чтобы его мучить, воображает затем, что Тринкуло был человеком на луне, которого в былые дни Миранда показывала ему в чудные лунные ночи, и начинает поклоняться ему, как своему богу, потому только, что он владелец бутылки с небесным напитком, и приложив ее к его губам, тем привел его в дивное опьянение, вызываемое «огненной водой».
Между этими двумя символами самой высшей культуры и самой грубой природы Шекспир поместил юную деву, которая столь же благородна телом и душой, как ее отец, но так всецело и так исключительно дитя природы, что повинуется без сопротивления своим инстинктам, следовательно, и естественному влечению любви. Она противопоставлена изображенному в Просперо идеалу мужчины, олицетворяя в себе то, что достойно удивления в женщине (отсюда имя Миранда). Для того, чтобы сохранить ее совершенно нетронутой и непосредственной, Шекспир сделал ее почти столь же юной, как свою Джульетту, а чтобы усилить еще более впечатление девственной нетронутости, он воспользовался чертой, которую применяли и которой злоупотребляли испанцы во второй половине семнадцатого столетия, — заставил ее вырасти в такой обстановке, где она никогда не видала ни одного молодого существа другого пола. Отсюда взаимное восхищение при встрече ее и Фердинанда. Она говорит (в конце первого действия):