— Ну вот, — говорит, — теперь и дышать как-то легче!.. Давайте сюда вашу книгу приказов, Елизар Матвеевич!
Сел к столу и твердой рукой сам написал следующие исторические строки:
«Приказ
по линейному кораблю „N“ № 477
За недопустимую халатность в организации сигнальной службы, выразившуюся в поднятии флага „аз“ вместо флага „добро“, арестовываю старшего штурмана вверенного мне корабля военного моряка Трука Андрея Петровича на трое суток с содержанием при гарнизонной гауптвахте.
Вр.и.д. командира линкора Трук».
Промокнул он это, полюбовался, потом написал на полях, где положено: «Читал. А.Трук», и с повеселевшим видом обратился к Елизару Матвеевичу.
— Напишите, — говорит, — скоренько записку об арестовании и дайте башенному командиру Матвееву подписать во исполнение приказа по кораблю. Только поскорее, Елизар Матвеевич, а то, не дай бог, еще что-нибудь случится.
Елизар Матвеевич с сочувствием спрашивает:
— Может, катерок прикажете подать штабной или, в крайнем случае, наш, как командиру корабля?
— Нет, — говорит, — я лучше пешком пройдусь, погода вполне хорошая, а у меня нынче голова устала от этих беспокойств.
Взял портфель и пошел наверх, совершенно счастливый.
А башенный командир Матвеев, как увидел записку об арестовании, побледнел, фуражку схватил и за Труком кинулся. Нагнал его на стенке и кается:
— Андрей Петрович, иди ты на вверенный тебе корабль, ничего там особого нет! Никакой ты не комфлот, это мы тебя на пушку взяли… И за помначраспротдела я звонил с соседнего линкора, и о пакете экстренном из Москвы тоже я… Хотели тебя попугать маленько, да кто же знал, что у тебя такие нервы слабые…
Но Трук на него посмотрел ясным взором и отвечает:
— Нет, Иван Сергеевич, я уж лучше на губу пойду до понедельника. Там спокойнее.
Едва-едва его обратно втроем увели, и все время возле него кто-либо на вахте стоял до самого утра понедельника, потому что при каждом телефонном звонке Трук вздрагивал и с места срывался — на стенку бежать.
А в понедельник утром башенный командир Матвеев сложил в портфель зубную щетку и папиросы и пошел на гауптвахту. Только не на трое суток, а на все двадцать, так как командир бригады полную власть к нему применил.
Самый поразительный случай за годы моей политработы был, пожалуй, в тысяча девятьсот двадцать втором году на учебном судне.
Вот много говорится об индивидуальном подходе к людям, что, мол, всех под одну гребенку равнять нельзя и в воспитательной работе обязательно надо учитывать особые свойства самого человека. Так вот, в первые годы моего комиссарства я раз с отчаяния такой индивидуальный подход загнул, что теперь вспомню — и сам удивляюсь.
Однако результаты оказались выше всех ожиданий, и сохранил я для Красного флота одного очень ценного человека.
Был тогда у нас на учебном корабле вторым помощником командира Помпеи Ефимович Карасев. Собственно, настоящее его имя было Помпий, но в семнадцатом году, пользуясь гражданскими правами, он это имя во всех документах переделал на Помпея и даже соответственно перенес день своего ангела с седьмого июля на двадцать третье декабря. Пояснил он это тем, что имя Помпий очень смахивает на пожарную помпу, чем при царском режиме ему порядком надоедали корабельные шутники, а Помпей много благозвучнее и даже имеет флотский оттенок, потому что, как услышал он это на лекции в гельсингфорсском матросском клубе, некий римский воевода Помпей одержал морскую победу, и следственно, тоже был военным моряком.
Должность второго помощника командира в те годы мало чем отличалась от должности главного боцмана — как говорится, свайки, драйки, мушкеля, шлюпки, тросы, шкентеля, — и поскольку боцман у нас, по мнению Помпея, был слабоват, он сам круглые сутки катался по кораблю шариком на коротеньких своих ножках, подмечал неполадки и «военно-морской кабак» и по поводу этого беспрерывно извергал сквернословие, весьма, надо признаться, затейливое. Так же подавал и команды на аврале: в команде, скажем, пять слов, а у него — пятнадцать, и остальные десять все посторонние. Прямо удивляешься, откуда что берется… Правда, плавал он к тому времени более двадцати лет и на этом же корабле с девятьсот восьмого года в боцманах ходил. До того он к этому диалекту привык, что иначе ни на какую тему говорить не мог, и раз я просто поразился, в каких случаях он на нем изъясняется.
Заработался я как-то ночью, слышу восемь склянок, ну, думаю, Помпеи Ефимович, наверное, уже на ногах, он позднее четырех утра на палубу не выскакивал. А мне надо было ему сказать о покраске библиотеки. Ну, пошел я к нему в каюту, — а каюта у него была своеобразная: на столе ни чернильницы, ни бумажки, ни книжки, чистый стол, как шканцы, палуба вымыта и медяшка грелки собственноручно надраена, а на грелке вечно чайник стоит. Пользовался он каютой только для того, чтобы с полуночи до четырех и после обеда до разводки на работы поспать и вечерком — часок чайку попить. Тогда стелил он на письменный стол газетку, снимал с грелки чайник, где с утра чай парился, скидывал китель, доставал из шкафа кружку и сахар — и наслаждался.
Приоткрываю я тихонько дверь, думаю, может, он еще спит, и вижу: стоит он в исподних на коленках перед стулом — а на стуле крохотная иконка (вероятно, в нерабочее для нее время она в шкафу вместе с сахаром лежала) — и истово крестится. Вы скажете, мне бы следовало в это дело вмешаться, но к этим пережиткам тоже надо было подход иметь, а тут человек скромно отправляет культ в своей каюте, не мешая службе, агитацией религиозной не занимается, — ладно, думаю, при случае воздействую осторожно.
Хотел уже дверь прикрыть, но донеслась тут до меня его молитва, я чуть не фыркнул: увлекся мой Помпеи, меня не видит и причитает у иконки, да как!.. В той же пропорции, что с командами — пять слов молитвы, а десять посторонних. Жалуется богу на командира, что тот ему зря фитиль вставил за беспорядок на вельботе, — и попутно как рванет командирскую бабушку в тридцать три света, в иже херувимы, в загробные рыданья и пресвятую деву Марию, и вслед за тем — молитву о смягчении сердца власть имущих, поминая царя Давида и всю кротость его.
Ну, конечно, господу богу обращаться ко мне, как к комиссару корабля, с претензиями на второго помощника было неудобно, и от него я жалоб не слышал. А вот от комсомольцев мне за Помпея порядком приходилось. Особенно горячился комсомольский отсекр Саша Грибов. Это был год первого комсомольского набора на флот, и почти все ученики машинной школы, что у нас на корабле плавали, недавно еще были комсомольскими работниками не ниже уездного масштаба, а Помпеи их благословляет с утра до вечера. Конечно, обидно. На собраниях шумят, ставят вопрос о списании Помпея с корабля как пережитка, словом, что ни день, то к командиру — рапорт, а к комиссару — постановление комсомольского бюро. Я Грибову объясняю: