Рисуя короля, Оноре шел на большой риск, но удержаться не мог. Порой он самому себе казался похожим на человека с заголовка «Карикатюр», беззаботно топтавшего цензорские ножницы.
Все же Домье пока не сделал ничего, что было бы лучше его старого «Гаргантюа». Правда, он работал искуснее, чем прежде, его карикатуры были хороши, все говорили об этом, он и сам это знал. Но за долгие часы, проведенные в Национальном собрании, Оноре увидел и понял гораздо больше, чем сумел выразить в своих рисунках. Он словно подглядел выражение лица нынешнего правительства, выражение самодовольное, сонное и бесконечно равнодушное.
Он задумал сделать портрет палаты.
Он отказался от всяких эффектов, от остроты композиции. Пусть все будет так же скучно, так же обыденно, как на заседаниях Национального собрания. Пусть литография вообще не будет похожа на карикатуру — тем острее станет впечатление.
Домье кончил работу в январе 1834 года.
Первый же оттиск он отнес Филипону. Едва взглянув на литографию, журналист понял, что перед ним не обычная карикатура, — рисунок новый даже для самого Домье.
Лист пересекали однообразные полукружия скамей амфитеатра. На них депутаты и министры. Чернеют сюртуки, блестят светлые пятна накрахмаленных сорочек. Напомаженные бакенбарды окаймляют холеные щеки, двойные подбородки утопают в пышных галстуках, сияют лысины, обрамленные седыми кудрями.
Нет ни дебатов, ни горячих речей, лишь некоторые депутаты переговариваются между собою. Старик Арле весь надулся, собираясь чихнуть. Депутат Дуайе-Колар наблюдает за ним с живым интересом. Подена то ли спит, то ли собирается заснуть. Как всегда, спрятался в воротник Вьенне. Такое же спокойствие на скамье министров. Аргу, склонившись вперед под тяжестью своего удивительного носа, доверительно шепчет что-то стоящему перед барьером толстому и волосатому доктору Прюнелю — мэру города Лиона. Маленький остроносый Тьер потихоньку совещается с Гизо и Персилем.
Но большинство депутатов, словно после чересчур сытного обеда, пребывают в дремотном отупении. Мысли их, ничтожные и ленивые, едва копошатся под узкими лбами, как будто депутатов занимает лишь то, что происходит в их желудках.
Домье уловил атмосферу, царившую в палате, разглядел все, что было скрыто от неискушенного взгляда красноречием и сиянием орденских розеток. Все затаенное, нечистое и низменное, что было в депутатах, резко выступило наружу, придав им почти непристойный вид.
И при этом во всем листе лишь два-три лица походили на карикатуры. Остальные были просто портретами, хотя отнюдь не лестными.
Все лица Домье изобразил без тени той внешней значительности, с которой депутаты держали себя в палате. Каждого человека ой показал как бы наедине с самим собою, сбросившим на мгновение импозантную личину депутата. Никто из них не чувствовал на себе постороннего взгляда и раскрывался до конца.
Оноре назвал литографию «Законодательное чрево».
Пока Филипон рассматривал лист, в комнате собрались сотрудники редакции. Филипон крепко пожал ему руку. Журналист видел, что это не просто сатира, не просто насмешка. Это было лицо времени, схваченное со всей силой уже зрелого таланта. Если в «Гаргантюа» Домье обвинял, то здесь он просто убивал на месте.
Но главное заключалось в другом: и «Гаргантюа» и «Знаменитости Золотой середины» высмеивали отдельных людей, а эта литография открывала глаза на все правительство июльской монархии. Оно могло наполовину изменить свой состав, могло сменить премьера, но рисунок Домье от этого бы не устарел, не стал меньше походить на оригинал. Такой, как на литографии Оноре Домье, была в самой своей сущности верхушка июльской монархии.
Филипон — сам отличный рисовальщик — не мог не видеть, насколько искуснее, чем раньше, стал карандаш Домье. Как бархатисты, прозрачны тона, уверенны линии, как характерны позы людей! Этот молодой художник, такой тихий и легко краснеющий от похвал, становился замечательным мастером.
Название «Законодательное чрево» как нельзя лучше подходило к литографии. Действительно, в этом круглом зале, словно в большом парламентском желудке, неторопливо и равнодушно переваривалась судьба Франции, отданной на откуп банкирам и купцам.
Вскоре после ухода Домье в редакции появился Бальзак. Стряхивая капли дождя с цилиндра, он тяжело отдувался. Потом сел на табурет и бросил взгляд на разбросанные по столу литографии.
— А, Домье, — сказал он. — Поверьте мне, он еще себя покажет! В этом молодце, дети мои, спрятан Микеланджело!
Голодные дни
Умеют они
Со счастьем сплетать пополам!
Беранже
На улице Сен-Дени стоял ничем не примечательный старый дом с осыпавшейся местами штукатуркой. Над окнами первого этажа — любопытный прохожий мог прочитать полустершуюся надпись: «Бюро кормилиц». В этой надписи не было ничего необычного — такие учреждения, служившие для найма провинциальных кормилиц, в Париже насчитывались десятками.
Но если бы какая-нибудь наивная провинциалка вздумала заглянуть в «Бюро», то она, очевидно, навсегда отказалась бы предлагать свои услуги в сумасшедшем городе Париже.
Вместо конторских столов, скромных писцов, вместо молодых матерей, ищущих кормилиц, в огромной комнате стояли мольберты, за которыми решительные и лохматые молодые люди размахивали кистями. Висел густой дым трубок и дешевых сигар. Маленький и очень смуглый человек сидел, вытянув вперед деревянную ногу, и напевал песню на испанском языке. На кособоком столе расположились бутылки с вином, куски хлеба и колбаса.
Домье, Жанрон и несколько других молодых художников решили снять общую мастерскую. Повлияло ли на их выбор чувство юмора или невысокая арендная плата, но они сняли для этой цели пустующее помещение «Бюро». Этим и объяснялась таинственная метаморфоза, превратившая почтенное заведение в шумное ателье.
Прежнее назначение конторы неизменно поддерживало хорошее настроение ее нынешних обитателей. Название «Бюро кормилиц» осталось за новой мастерской.
Вместе с Жанроном, Домье, молодыми пейзажистами Каба и Юэ здесь работал юный испанец с длинным и пышным именем — Нарсис Вержиль Диаз де ла Пенья. Когда-то он учился с Жанроном. Диаз был хром, вместо одной ноги у него была, как он сам говорил, «деревяшка». Ногу Диаз потерял в раннем детстве из-за укуса ядовитой мухи. К своему увечью он относился спокойно, ухитрялся со своей «деревяшкой» не только много ходить, но даже танцевать и плавать. Он увлекался романтиками, был влюблен в Делакруа. Диаз писал довольно банальные сюжеты — нимф, богинь, экзотические восточные сцены, но необыкновенно широко, уверенно и богато по цвету. Его холсты будто светились изнутри. Он подолгу просиживал перед своим мольбертом, распевая испанские песни, и время от времени вступал в беседу острой и грубоватой фразой. Его языка побаивались.