VIII
Борьба на протяжении предыдущей зимы с королем, не желавшим войны; на протяжении похода — с военными, видевшими перед собой одну Австрию и игнорировавшими прочие державы Европы; с королем — по поводу заключения мира, а затем вновь с ним же относительно индемнитета, — так утомила меня, что мне необходим был покой и отдых. 26 сентября я прежде всего поехал к своему двоюродному брату, графу Бисмарку-Болен в Карлсбург, а от него 6 октября в Путбус, где в гостинице серьезно заболел. Князь и княгиня Путбус оказали мне любезное гостеприимство, поместив меня в павильоне, уцелевшем возле сгоревшего замка. Преодолев первый сильный приступ болезни, я оказался в состоянии снова руководить делами путем переписки с Савиньи. В качестве последнего прусского посланника при Союзном сейме он был естественным наследником того круга ведения [Decernats], который включал в себя стоявшую на первом плане германскую политику. Он довел до конца переговоры с Саксонией, что не удалось сделать до моего отъезда. Их результат является publici juris [публично-правовым, т. е. общеизвестным], и я могу воздержаться от соответствующей критики[199]. Самостоятельность Саксонии в военных вопросах была в дальнейшем при посредничестве генерала фон Штоша расширена по личному решению его величества еще больше, чем это предусматривалось договором.
Искусная и честная политика двух последних саксонских королей[200] оправдывает эти уступки по крайней мере до тех пор, пока удается сохранить прусско-австрийскую дружбу. Историческими и вероисповедными традициями, человеческой природой и особенно династическими традициями объясняется тот факт, что тесный союз между Пруссией и Австрией, заключенный в 1879 г., оказывает концентрирующее давление на Баварию и Саксонию, тем более сильное, чем лучше будут взаимоотношения с Габсбургской династией, которых сумеет добиться немецкий элемент в Австрии — знать и простонародье. Парламентские эксцессы немецкого элемента в Австрии и их конечное влияние на династическую политику грозят ослабить в этом направлении значение немецко-национального элемента не только в Австрии. Доктринерские ошибки парламентских фракций обычно бывают на-руку лишь политиканствующим дамам и священникам.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
ЭМССКАЯ ДЕПЕША
2 июля 1870 г. испанское министерство приняло решение о вступлении на престол наследного принца Леопольда фон Гогенцоллерна[201]. Тем самым, но лишь в форме специфически испанского дела, был дан первый международно-правовой толчок вопросу, вызвавшему впоследствии войну. Найти международно-правовой предлог для вмешательства Франции в свободу испанских королевских выборов было трудно. С тех пор как в Париже начали стремиться к войне с Пруссией, такой предлог стали нарочито искать в имени Гогенцоллерн, хотя само по себе оно не представляло для Франции ничего более угрожающего, чем всякое иное немецкое имя. Напротив, как в Испании, так и в Германии могли даже предполагать, что в силу своих личных и семейных связей принц Леопольд будет в Париже в большей мере persona grata [лицом, пользующимся благосклонностью], нежели многие другие немецкие принцы. Помню, как ночью, после сражения при Седане, я в глубоком мраке ехал верхом с несколькими нашими офицерами, возвращаясь с совершенного королем объезда вокруг Седана и направляясь в Доншери; отвечая на вопросы, обращенные ко мне, не знаю уж — кем именно из сопровождавших меня лиц, я заговорил о подготовке этой войны и упомянул при этом, что считал в свое время принца Леопольда вовсе не нежелательным будущим соседом в Испании для императора Наполеона; я думал, что он отправится в Мадрид через Париж, чтобы установить связь с императорской французской политикой, так как это являлось одним из предварительных условий, при которых ему пришлось бы править в Испании. Я сказал: у нас было бы гораздо больше оснований опасаться более тесного соглашения между испанской и французской короной, нежели надеяться на установление испано-германской и антифранцузской констелляции по аналогии с тем, что было при Карле V[202]; ведь испанский король мог бы вести только испанскую политику, а принц стал бы испанцем, приняв корону этой страны. Внезапно к моему изумлению из мрака послышалось энергичное возражение принца фон Гогенцоллерна, присутствия которого я никак не предполагал; он горячо протестовал против того, что нашли возможным заподозрить его в симпатиях к Франции. Этот протест посреди поля битвы при Седане был естественен для немецкого офицера и принца [из рода] Гогенцоллернов, и мне оставалось лишь ответить, что в качестве испанского короля принц мог бы руководиться лишь испанскими интересами, а таковые требовали бы, — в частности ради укрепления нового королевского дома, — осторожного отношения к могучему соседу у Пиренеев. Я просил принца извинить меня за мнение, высказанное мною, помимо моего ведома, в его присутствии.
Этот эпизод, предвосхищающий последующее изложение, свидетельствует о том, каковы были мои взгляды на данный вопрос. Я считал этот вопрос испанским, а не германским [делом], хотя мне было бы, вероятно, радостно видеть, как немецкое имя Гогенцоллерн действенно осуществляло бы представительство монархии в Испании, и хотя я и не преминул взвесить под углом зрения наших интересов все вытекающие отсюда последствия, соблюдение чего является долгом министра иностранных дел при любом столь же важном событии в другом государстве. Сначала я думал не столько о политических, сколько об экономических выгодах, которые мог бы доставить нам испанский король немецкого происхождения. Для Испании я ждал от принца лично и от его родственных связей таких результатов, которые содействовали бы успокоению и консолидации, и у меня не было никаких оснований не желать этого испанцам. Испания принадлежит к тем немногим странам, которые по своему географическому положению и по своим политическим потребностям не имеют никаких оснований вести антигерманскую политику. Кроме того, она и в экономическом отношении как в смысле производства, так и в смысле потребления, очень подходящая страна для широкого развития [торговых] сношений с Германией. [Наличие] дружественного нам элемента в [составе] испанского правительства было бы большим преимуществом, и отвергать его a limine [с порога, т е. сразу же] не было, с точки зрения задач германской политики, никаких оснований, если не видеть соответствующего основания ь боязни, как бы не оказалась недовольной Франция. Если бы Испания в своем развитии снова заметно окрепла, чего с тех пор не наблюдалось, то факты, свидетельствующие о дружественном отношении с испанской дипломатией, могли бы оказаться полезными в мирное время; но мне казалось невероятным, чтобы при наступлении неизбежно предусматривавшейся раньше или позже германо-французской войны испанский король, как бы он этого ни хотел, оказался в состоянии проявить свои немецкие симпатии путем нападения или демонстрации против Франции. Позиция Испании после начала войны[203], которую мы навлекли на себя услужливостью германских князей, доказала обоснованность моих сомнений. Рыцарственный Сид[204] призвал бы Францию к ответу за вмешательство в свободу выбора испанского короля и не предоставил бы чужестранцам охрану испанской независимости. Эта нация, некогда столь могущественная на воде и на суше, не может теперь держать в узде соплеменное ей население Кубы[205]; как же было ожидать от нее, чтобы из любви к нам она напала на такую державу, как Франция? Ни одно испанское правительство, а тем более король-иноземец, не обладало бы достаточной властью в стране, чтобы из любви к Германии двинуть хотя бы лишь один полк к Пиренеям. Политически я относился ко всему этому вопросу довольно равнодушно. Склонность князя Антона разрешить его мирным путем в желательном направлении была сильнее моей. Мемуары его величества румынского короля обнаруживают недостаточную осведомленность относительно отдельных деталей участия министерства в [разрешении] этого вопроса. Упомянутого там совещания министров во дворце не было. Князь Антон жил во дворце в гостях у короля и пригласил государя и нескольких министров на обед; я не думаю, чтобы за столом обсуждался испанский вопрос[206]. Если герцог де Грамон*[207] стремится доказать, что я не занимал отрицательной позиции по отношению к испанскому предложению, то я не вижу оснований его опровергать. Точного текста моего письма маршалу Приму, о котором герцогу рассказывали, я уже более не помню; если я сам составлял его, чего я также уже более не помню, то едва ли я назвал бы гогенцоллернскую кандидатуру «une excellente chose» [ «замечательной штукой»], это выражение мне не свойственно. Что я считал ее «opportune» [подходящей] не «a un moment donne» [в определенный момент], а принципиально и в мирное время, — верно. Я при этом нисколько не сомневался, что внук Мюратов[208], которого с удовольствием принимали при французском дворе, обеспечит стране благосклонность Франции.