— Прошу вас, не открывайте!
— Ага, — говорю я, — значит, написали какуюто гадость.
— Да, гадость, — признался он, — гадость. Но я не прав. Я больше не буду. Отдайте письмо.
Я отдал. Через много лет мое письмо другому человеку тоже было возвращено мне нераспечатанным, но там причина была иная.
А Копысов ко мне пришел еще раз, за день до моего отъезда на Запад. Опять совал мне какойто безграмотный текст с тем, чтобы я перевез его на Запад. Я ему отказал, но потом, уже живя в Мюнхене, как-то слышал, что по радио «Свобода» читали чтото сочиненное Копысовым.
На другой день после передачи моего письма на Запад ко мне явился Максимов с известием, что получил разрешение выехать в Париж. Я был неприятно поражен. Он мне ни о каких приготовлениях к отъезду перед этим не говорил.
А теперь, как выяснилось из его слов, намерение уехать вынашивалось им долго.
Он ходил по моей комнате, помахивая рукой, и в своей манере говорил как бы не мне, а противоположной стене.
— А что такое? — говорил он. — Я давно им сказал: «Господа, если я вам не нравлюсь, то в чем дело? Я готов хоть сейчас немедленно покинуть вашу сраную страну».
Стали говорить о его и моих делах. Как мне помнится, я его просил, чтобы он, когда окажется в Париже, поинтересовался в «ИМКАПресс», как дела с моей книгой, которую они обещали издать к Франкфуртской ярмарке.
— Да, конечно, — пообещал Максимов, — обязательно поговорю. А насчет этой ярмарки, — он вскочил на ноги и опять, обращаясь к той же стене, забегал по комнате. — Мне говорили, Франкфуртская ярмарка — это десятки павильонов и десятки тысяч наименований. Я им говорю: «Господа, — продолжал он, слегка косясь на меня, — вы поймите, господа, десятки тысяч названий? Так неужели вы думаете, что вашу книжонку в этом море ктонибудь может заметить? Что вы, господа! Надо же быть реалистами!»
Перестал бегать, сел на стул напротив меня. Тут же сделал вид, что это не обо мне, а о каких-то абстрактных и наивных господах. Вернулся к моим делам.
— Меня иностранцы спрашивали о тебе, о твоих книгах.
— И что ты сказал?
— Ну, я сказал все, что знаю, что ты написал повесть о целине и какуюто песню о космонавтах.
То есть «Чонкин», которому иностранцы якобы предрекали большой успех, уже как будто не существовал.
Я тогда еще был толстокожий, не сердился, но удивлялся такому ходу ума, как одной из красок жизни. Я спросил:
— Как? Разве ты не сказал иностранцам, что я написал «В купе»?
Теперь удивился он:
— А что это?
— Ты не знаешь? — продолжал я изображать удивление. — Одно из главных моих сочинений. Рассказ. Был в «Новом мире» напечатан.
У меня в самом деле был такой рассказ размером в дветри страницы. Рассказ мне не нравился, был для меня не характерен, я его после новомирской публикации никогда больше печатать не собирался. Не знаю, прочел ли Максимов рассказ, но название его не забыл. Когда полтора года спустя я прислал ему в «Континент» отчет о моем отравлении в гостинице «Метрополь», Максимов его напечатал, а в сноске с данными об авторе указал в числе главных моих произведений рассказ «Вкупе» (в одно слово).
Между прочим, в день написания письма Панкину, как я сообщал выше, случилось более важное событие: родилась моя младшая дочь Оля.
Ира позвонила из роддома уезжавшему в Америку Науму Коржавину, чтобы попрощаться. «Солнышко, — сказал он ей, — рожай спокойно и не слушай радио». Ира удивилась: какое радио в родильном доме?
Конечно, Эмма имел в виду зарубежное радио. Оно тоже не оставило мое письмо без внимания. За него ухватились все радиостанции, вещавшие на Советский Союз, а «Немецкая волна» передавала его несколько дней подряд. В эти дни я регулярно ездил к роддому. В нашем роддоме уже тогда было новшество: детей показывали отцам по телевизору. Качество изображения было ужасным. На маленьком и мутном экране я увидел тонкошеее чернобелое существо, которое хлопало глазами и было похоже на аквариумную рыбку. У существа еще не было имени, и несколько дней, пока мы перебирали варианты, мы называли его просто «девочка». «Ну как тебе девочка? — спросила Ира в записке. — И как вообще дела?»
Я отвечал, что девочка красавица, вся в маму, а дела лучше не бывают. Я ничего не сказал ей тогда о письме, о шуме, произведенном его появлением, и о том, что из Союза писателей мне звонили и интересовались, когда бы я мог прийти для беседы с товарищем Юрием Стрехниным. Этот человек, с фамилией, напоминающей об аптеке, когда я к нему явился, даже не знал, как со мной разговаривать, и путем наводящих вопросов пытался понять, не повредился ли я в уме.
Ира вернулась из больницы. У нее было мало молока, и я ходил к одной женщине, донору, у которой молока было достаточно на двоих. Пришел как-то вечером, и она мне сказала, что ее отец хочет со мной познакомиться. А отец в соседней комнате умирал от рака. Я зашел к нему, и так совпало, что именно в этот момент по «Немецкой волне» повторяли мое письмо. Приемник стоял на стуле у постели больного. Он, желтый, как лимон, слушал его и хохотал в голос. Через два дня он умер.
Дочь этого человека жила на четной стороне Ленинградского проспекта — той стороне, где машины идут в сторону от центра. Когда я шел за молоком третий или четвертый раз, я заметил слежку. Неприметная черная «Волга» ехала против движения задним ходом. Чтобы двигаться за мной носом вперед, ей пришлось бы переехать на другую сторону проспекта.
Саша Горлов и полковник КГБ
С тем же донорским молоком вспомнилась еще одна история. Ранним вечером я посетил Лидию Корнеевну и Елену Цезаревну (Люшу) Чуковских, живших в начале улицы Горького. У них познакомился с Александром Горловым, диссидентом поневоле, который по просьбе Солженицына ездил за автомобильной деталью на его дачу, попал там в засаду не ожидавших его появления кагэбэшников. Они схватили его, потащили в лес, и неизвестно, что бы там с ним сделали, но он стал кричать, местные люди сбежались, отбили его. Он о случившемся сообщил Солженицыну, тот собрал западных журналистов и устроил мировой скандал. Кагэбэшники стали мстить Горлову, положение его, ведущего сотрудника института Гидропроект, стало сложным, он подал заявление на эмиграцию. Побыв недолго у Чуковских, я стал прощаться, потому что должен был ехать за молоком. Горлов взялся меня подвезти на своих «Жигулях». На Ленинградском проспекте, в районе метро «Динамо», Саша сделал какойто, может быть, неудачный маневр, вдруг белая «Волга» обогнала его и перегородила дорогу. Из «Волги» вышел вальяжный, упитанный человек, в модной тогда замшевой куртке, достал из кармана удостоверение и протянул Горлову со словами: