Конечно, если бы я сказала: — Пожалуйста, дайте мне борщ, котлету и пирожное, он бы не выказал неудовольствия. Но раз я благовоспитанно отказалась, он не считает нужным настаивать, — по плюшкински: — «хороший гость всегда пообедавши».
Мне и сейчас непонятно, как можно есть в присутствии голодного человека.
Но раз я не заявляла о своем голоде, Гумилев попросту игнорировал его. Не замечал. В голову не приходило.
Его жена, Аня Энгельгардт, как все продолжали ее звать, однажды пожаловалась мне: — Коля такой странный. Вчера на вечере в Доме Поэтов мы подходили к буфету. Он ест одно пирожное за другим. — «Бери, Аня, что хочешь». Вот если бы он положил мне на тарелку пирожное. А то он ест, а я только смотрю. Он даже не заметил.
Возможно, что он действительно не замечал. Он был очень эгоистичен и эгоцентричен. И к тому же мы с Аней сами были виноваты — не брали «что хотите» — от скромности и чрезмерной благовоспитанности. Такие глупые!
Жена Гумилева, Аня Энгельгардт, приезжала раз в год на несколько дней к мужу — рассеяться и подышать петербургским воздухом.
«Рассеяться», ей бедной, действительно, было необходимо. Она жила в Бежецке у матери и тетки Гумилева, вместе с дочкой Леночкой и Левой, сыном Гумилева и Ахматовой. С тем самым Левой, которому Ахматова писала:
Жил на свете мальчик с пальчик,
Как тебя унять?
Спи, мой тихий, спи мой мальчик,
Я дурная мать…
Долетают редко вести
К нашему крыльцу.
Подарили белый крестик
Твоему отцу.
Было горе, будет горе,
Горю нет конца…
Гумилев не раз вспоминал при мне, как она в ответ на его вопрос — хочет ли она стать его женой — упала на колени и всхлипнула: я не достойна такого счастья!
Жизнь в Бежецке назвать «счастьем» никак нельзя было. Скорее уж там: «Было горе. Будет горе. Горю нет конца».
Аня Энгельгардт казалась четырнадцатилетней девочкой не только по внешности, но и по развитию.
Очень хорошенькой девочкой, с большими, темными глазами и тонкими, прелестными веками. Я никогда, ни у кого больше не видела таких век.
В то июльское воскресенье 20 года, когда она открыла мне кухонную дверь, я, хотя и знала, что к Гумилеву на три дня приехала его жена, все же решила, что эта стриженая девочка-ломака в белой матроске в сандалиях и коротких чулках, никак не может быть женой и матерью.
Она же сразу признала меня и как-то особенно извернувшись, звонко крикнула через плечо: — Коля! Коля! Коля! к тебе твоя ученица пришла!
То, что я ученица ее мужа она никогда не забывала. И это иногда выражалось очень забавно.
Так, уже после расстрела Гумилева, она, во время одного из моих особенно удачных выступлений, сказала:
— И все-таки я отношусь к Одоевцевой, как королева. Ведь я вдова Гумилева, а она только его ученица.
Но была она премилая девочка и жилось ей не только в Бежецке, но и в Петербурге нелегко. Гумилев не был создан для семейной жизни. Он и сам сознавал это и часто повторял: — Проводить время с женой также скучно, как есть отварную картошку без масла.
Еще об эгоизме Гумилева.
Весной 21-го года обнаружилось, что Анна Николаевна, как он подчеркнуто — официально звал свою жену, почему-то не может продолжать жить в Бежецке и должна переехать в Петербург.
К тому времени Паши уже не было. Вместе с Аней приехала и Леночка.
— Можно с ума сойти, хотя я очень люблю свою дочку, — жаловался Гумилев. Мне для работы необходим покой. Да и Анна Николаевна устает от хозяйства и возни с Леночкой.
И вот Гумилев «разрубил Гордиев узел», приняв Соломоново решение, как он смеясь говорил.
В Доме Искусств тогда жило много писателей.
Гумилев решил перебраться в Дом Искусств. — В бывшую баню Елисеевых, роскошно отделанную мрамором. С потолком, расписанным амурами и богинями. Состояла она из двух комнат. У Гумилева был свой собственный «банный» кабинет.
— Я здесь чувствую себя древним римлянином. Утром, завернувшись в простыню, хожу босиком по мраморному полу и философствую, — шутил он.
Жить в Доме Искусств было удобно. Здесь Гумилев читал лекции, здесь же вместе с Аней и питался в столовой Дома Искусств.
Но возник вопрос. Как быть с Леночкой? Детям в Доме Искусств места не было. И тут Гумилев принял свое «Соломоново решение». Он отдал Леночку в один из детдомов.
Этим детдомом, или по старому приютом, заведовала жена Лозинского, его хорошая знакомая. Гумилев отправился к ней и стал ее расспрашивать, как живется детям в детдоме?
— Прекрасно. Уход и пища и помещение все выше похвал, — ответила она. Она была одной из тех высоко-настроенных интелигенток-энтузиасток, всей душой преданных своему делу — их было немало в начале революции. Гумилев улыбался.
— Я очень рад, что детям у вас хорошо. Я собираюсь привести вам мою дочку — Леночку.
— Леночку? Вы шутите, Николай Степанович? Вы хотите отдать Леночку в детдом? Я правильно поняла?
— Совершенно правильно. Я хочу отдать Леночку вам.
Она всплеснула руками:
— Но это невозможно. Господи!..
— Почему? Вы ведь сами сейчас говорили, что детям у вас прекрасно.
— Да, но каким детям? Найденным на улице, детям пьяниц, воров, проституток. Мы стараемся для них все сделать. Но Леночка ведь ваша дочь.
— Ну и что из этого? Она такая же, как и остальные. Я уверен, что ей будет очень хорошо у вас.
— Николай Степанович, не делайте этого! Я сама мать, — взмолилась она: — Заклинаю вас!
Но Гумилев только упрямо покачал головой:
— Я уже принял решение. Завтра же я привезу вам Леночку.
И на следующий день дочь Гумилева оказалась в детдоме.
Передавая мне этот разговор, Гумилев недоумевал. — Как глубоки буржуазные предразсуд-ки. Раз детям хорошо в детдоме, то и Леночке там будет хорошо. Смешно не пользоваться немногими удобствами, предоставленными нам. Тогда и хлеб и сахар по карточке брать нельзя — от большевиков.
Был ли Гумилев таким эгоистом? Таким бессердечным, жестоким, каким казался?
Нет, конечно, нет!
Он был добр, великодушен, даже чувствителен. И свою дочку — Леночку очень любил. Он уже мечтал, как он будет с ней гулять и читать ей стихи, когда она подрастет.
— Она будет — я уверен — умненькая, хорошенькая и милая. — А когда она влюбится и захочет выходить замуж, — говорил он со смехом, — я непременно буду ее ревновать и мучиться, как будто она мне изменила. Да, отцы ведь всегда ревнуют своих дочерей — так уж мир устроен.
Он никогда не проходил мимо нищего, не подав ему. Его холод, жестокость и бессердечие были напускными. Он ими защищался как щитом. — Позволь себе только быть добрым и слабым, сразу все бросятся тебе на горло и загрызут. Как раненного волка загрызут и сжирают братья-волки, так и братья-писатели. Нравы у волков и писателей одинаковые.