Капитан Старовойтов, колыхая своим бабьим задом, вышел перед строем, достал из планшетки бумагу. Приготовился читать. И, будучи пунктуальным, исполнительным человеком, ещё до оглашения приказа скомандовал:
— Заряжай!
Клацнули затворы.
Ротный читал приказ, четко выговаривая каждое слово, следил за своей дикцией. И все же смысл Ромашкин не понимал, не осознавал — уловил только три слова — расстрелять, привести в исполнение.
Капитан аккуратно положил приказ в планшетку. Секунды казались вечностью. Затем Старовойтов зычно, чтоб слышали все подразделения, скомандовал:
— По изменникам Родины — огонь!
Бойцы вскинули винтовки к плечу и выстрелили. Залп разорвал тишину, ударился об опушку леса и застрял меж деревьев.
Упали молча, без криков, стоявшие справа от Ромашкина Серый и Гаврила, слева рухнули Генка, Борис и Егор. Борька-Хруст не то икнул, не то ойкнул. Они лежали неподвижно, только у Серого мелко дрожали пальцы на руке. И шрам на перебитом носу стал совсем белый.
Ромашкин, не чувствуя боли и вообще не понимая, что происходит, думал: «Может быть, так и бывает после смерти? Говорят же, душа бессмертна. Может быть, тело мое убили, и я упал. А душа все это видит?»
Но рядом происходила очень земная сцена. К пожилому солдату, который стрелял в Ромашкина, подбежал капитан Старовойтов, от растерянности его висячий красный нос прямо болтался, как маленький хобот. Капитан закричал бабьим голосом:
— Ты что, промазал?
— Вроде бы целился как надо…
— Куда же ты целился? Куда пуля полетела?
— Может, винтовка плохо пристреляна, — оправдывался боец.
— С такого расстояния без всякой пристрелки слепой попадет!
Подошел комиссар Лужков, тоже озабоченный.
— Что произошло?
— Не понимаю, товарищ майор, — докладывал Старовойтов, приложив руку к козырьку и выпячивая бабью рыхлую грудь
А Василий все стоял. Слышал и не слышал этот разговор. Ощущал себя как душу, парящую над всем этим.
Подошедший лейтенант Кузьмичев пояснил комиссару:
— Он ещё вчера какую-то байку рассказывал насчет повешенного, у которого веревка оборвалась. А вторично, мол, вешать не стали, не полагается, потому что смерть не приняла. Значит, Бог сберег. В общем, что-то вроде этого. Мистика какая-то.
— Ты в Бога веруешь? — спросил бойко комиссар.
— Нет, не верю. Я в справедливость верю, товарищ майор, я знаю, бывший курсант Ромашкин не хотел с теми идти, они его заставили.
— Что он, теленок, чтоб его заставить! — буркнул комиссар.
— Но что же делать? Подразделения уже уводят, не возвращать же их.
— Судить его будем, — подсказал ротный.
— Кого? — спросил комиссар. — Красноармейца Сарафанова или недострелянного?
— Я думаю, этого, сама логика подсказывает, — показал на Ромашкина капитан Старовойтов.
— Как же его судить, он уже осужденный — штрафник. И к тому же ещё приговорен по приказу к расстрелу. Он в списке упоминается!
А Ромашкин слушал этот разговор, даже промелькнуло на миг: «Как в списке доходяг, вывезенных на кладбище, — раз ты в списке мертвых, значит, должен быть мертвым, и нечего открывать глаза!»
И вдруг, не владея собой, совсем не желая этого, а как-то непроизвольно Василий опустился на землю, сел рядом с расстрелянными, и громкие рыдания выплеснулись из его груди.
Командиры смотрели в его сторону в некоторой растерянности.
— Все же он курсант, — тихо говорил пожилой боец, — надо его помиловать. Ведь того висельника тоже как-то вычеркнули из списка…
— Ладно, уведите его в роту, — приказал комиссар. — Будем разбираться.
Пожилого солдата звали Иван Тихонович Сарафанов. На всю оставшуюся жизнь Василий запомнил его имя.
Штрафник не всегда смертник
На следующий день штрафную роту послали в атаку без артиллерийской подготовки, без поддержки танками. Капитан Старовойтов скомандовал: «Вперед!» — и остался в траншее. Только младший лейтенант, тот, с медалью на груди, пошел с бойцами. Штрафники перебивали колючую проволоку прикладами, а немцы били их прицельным огнем. Уцелевшие от губительного пулемётного огня все же влетели в немецкую траншею. Был и Ромашкин в той рукопашной, стрелял направо и налево по зеленым немецким мундирам. Немцы убежали из первой траншеи. Но вскоре страшный, как обвал, налет артиллерии обрушился на траншею и перемешал штрафников с землей. Подошли три танка и стали добивать из пулемётов тех, кто уцелел. Остались в живых из четырех взводов девять человек — те, кто добежал назад в свою траншею. Правду сказал тот старый мудрый солдат: «Всех завтра перебьют», он такое, наверное, видел не раз.
Но закон есть закон — искупать вину полагалось кровью. Позднее штрафные роты посылали в общем наступлении на самом трудном участке, там, где на штабной карте было острие стрелы, показывающей направление главного удара. Но первые «шурочки» погибали бессмысленно, слова приказа «искупить кровью» понимали и исполняли буквально. Штрафников посылали в бой без артиллерийской и какой-либо другой поддержки.
Девять уцелевших, усталых и вымазанных в земле и копоти, предстали пред светлые очи начальства. Комиссар Лужков, глядя на Ромашкина, ухмыльнулся:
— Ну, ты прямо заговоренный! А вообще-то вы, м…, траншею немцев захватили, но не удержали. Ждите следующую штрафную роту, через пару дней прибудет. Вольем вас туда.
И влили. Вновь прибывшая рота была такая же, как предыдущая, с которой приехал на фронт Ромашкин, большинство — зеки из лагерей, уголовники, бытовики и политические с малыми сроками. Были в этой роте и осужденные по новым причинам: дезертиры, отставшие от эшелонов и потерявшие свои части при переездах.
Роту разместили в опустевшей деревне, жители ушли из прифронтовой полосы. В избах уставшие после марша штрафники легли вдоль стен на пол. Василий бросил вещевой мешок на свободное место в углу, сел, привалился к мешку спиной и закрыл глаза. Он был в полупрострации от пережитых за последние дни потрясений: расстрел, атака, рукопашная, — как в болезненном бреду, все перемешалось в его голове. Иногда казалось, что все это происходит не с ним, его уже нет, и видит он происходящее как-то со стороны. Хотелось забыться, отдохнуть, отойти от этого страшного сумбура.
Но жизнь продолжалась. На тот раз она вторглась, не считаясь с желанием Ромашкина, в образе соседа, молодого парня с веселыми глазами, в которых так и прыгали хитринки и лукавство. Светлые волосы его были расчесаны на аккуратный, в ниточку пробор, форма такая, как у всех, но сидела на нем аккуратно, будто для него сшита. Он был похож на студента-первокурсника, благополучно закончившего школу и выросшего в интеллигентной семье.