Эти посещения сельской глубинки производили крайне гнетущее впечатление. Со времени окончания войны миновало не менее десяти лет, а разруха на селе с каждым годом лишь усугублялась. Почти полная бессмысленность этих наших поездок была очевидной. К тому же первый семестр учебного года оказывался скомканным. Зато ректор института мог рапортовать областным властям о выполнении ответственного задания. Я отчетливо понимал, какими последствиями был бы чреват длительный отрыв от исследовательской работы. Чтобы оставаться в форме, нужно было сосредоточиться на новой теме, которая постепенно стала кристаллизоваться в моем сознании. Изучение отношений земельной собственности и ее эксплуатации в Англии Раннего Средневековья породило больше вопросов, нежели ясных ответов на них.
«История историка» (1973 год):
«Я вновь и вновь возвращаюсь мысленно к вопросу: с чего и как началась моя “реконструкция” как историка, и испытываю трудность в объяснении. Можно наметить, вероятно, несколько линий развития. Первая, проследить которую легче всего, если изолировать ее — что неизбежно будет искусственным — от остального, — это линия воздействия материала на историка, точнее — взаимодействие историка и материала исследования. Вкратце путь представляется мне таким (я употребляю прошедшее время, ибо ныне сознаю большую иллюзорность столь простого объяснения). Работа над англосаксонскими памятниками оставила меня неудовлетворенным: наиболее ранняя стадия отношений семьи и собственности, шире — социального строя в целом, англосаксонскими правовыми источниками почти вовсе сокрыта (а для ученика школы Неусыхина именно этот вид источников представляет наибольшую ценность, нарративные памятники могли иметь при этом лишь вспомогательное значение).
Поэтому вскоре после защиты кандидатской диссертации (в 1950 году) я задумал на время “переселиться” в Скандинавию. Родство англосаксонских и скандинавских порядков явствовало уже и из литературы. Пример П. Г. Виноградова, который в свое время обращался к норвежским судебникам именно для изучения связей родства, казался мне достойным подражания. Неизведанность раннесредневековой скандинавской социальной жизни в отечественной литературе, как и в западноевропейской (за исключением Конрада Маурера и немногих других), сулила в будущем находки. Английский же материал я представлял себе в основном исчерпанным (en gros, деталями заниматься казалось не очень‑то перспективным). В норвежской архаике мне чудились таящимися многие разгадки в области изучения варварского общества германцев. Известную роль в принятии мною решения “оскандинавиться” сыграло и чувство “тесноты”, которое я начинал испытывать на Британских островах: с М. Н. Соколовой, тоже работавшей над сходными вопросами англосаксонской истории, у меня с самого начала сложились плохие отношения, главным образом потому, что наши подходы к изучению одних и тех же источников были радикально различными […]; косился на меня и Я. А. Левицкий, который хотя и специализировался по раннему английскому городу, тем не менее выдавал себя за специалиста по истории англосаксов вообще и, как я уже писал, “капал” Косминскому; наконец, XI век находился во владениях М. А. Барга, с которым конкурировать я не решался. Это обстоятельство (“чувство плеча” коллег) не имело, однако, решающего значения, ибо мой визит в Скандинавию тогда (в начале 50–х годов) представлялся временным: накопив необходимые сведения, я намеревался возвратиться в Альбион, дабы рассеять туман, скрывавший древние его социально — экономические реалии».
Наиболее распространенный способ работы историка — сосредоточение его на истории одной страны, одного периода и даже на излюбленной тематике. Раз заделавшись историком Англии, либо Византии, либо Италии, он остается верным этому выбору до конца. Преимущества и выгоды подобного «единобрачия» очевидны, но далеко не всегда осознается неизбежная при этом ограниченность кругозора. Нельзя все‑таки упускать из виду, что средневековая Европа при всей ее внутренней многоликости представляла собой некую общность, каковую следовало бы ясно осознавать. Перемещение центра тяжести моих исследований с социально — экономических сюжетов на историю культуры или, точнее, расширение проблематики за счет обеих этих сфер с особой настойчивостью побуждало меня не ограничиваться пределами одной страны и пытаться мыслить более глобально. Для уяснения специфики истории того или иного региона Европы необходимо было обратиться к сопоставлениям и сравнительным исследованиям. В тот момент моей эволюции как историка, который я сейчас описываю, вся значимость проблемы компаративистики, разумеется, передо мной еще не вырисовывалась с полной ясностью, и тем не менее двигавшие мною импульсы «работали» именно в этом направлении. Хотя А. И. Неусыхин и упрекал меня в свое время в разбросанности интересов, я постепенно осознавал, что придерживаюсь иной, нежели он сам и его ученики, стратегии научного поиска. И до сегодняшнего дня я не имел оснований отказаться от этой стратегии.
Вхождение в новый для меня древнескандинавский материал оказалось столь же увлекательным, сколь и трудоемким. Начать с того, что приходилось осваивать древнеисландский язык, а также современные скандинавские языки. В 50–е годы у нас практически не существовало ни учебных пособий, ни словарей такого рода. Обратиться за помощью было не к кому, все пришлось делать в одиночку и отнюдь не наилучшим образом. Но зато, как я сразу же убедился, все эти «издержки производства» с лихвой перекрывались ощущением, что я нашел поистине золотую жилу: ничто не могло сравниться с богатствами, которые открывались в записях областных законов, в сагах об исландцах и о норвежских конунгах, в поэзии скальдов, в песнях «Старшей Эдцы». Саги и поэзия были по преимуществу исландского происхождения, и поэтому изучение ранней истории Норвегии теснейшим образом переплеталось с изучением истории Исландии IX‑XIII веков.
«История историка» (1973 год):
«Долго я добросовестно ставил этим памятникам — не только записям права, но и сагам, обойти кои оказалось куда трудней, чем нарративные источники континента Европы, — традиционные “неусыхинские” вопросы: структура родственных связей, соотношение большой и малой семьи, община, отношения собственности и т. п. После понятных технических трудностей (древний язык — прежде всего, язык, воспринимаемый на первых порах скорее как препятствие к пониманию действительности, нежели как ключ к ней и интегральная ее часть) материал пошел лавинообразно. Франкские и другие leges barbarorum бледнели перед изобилием и подробностью норвежских правовых памятников. Раскрывались определенные черты скандинавской и общегерманской социальной архаики. Я не ошибся в своих ожиданиях: затраты времени и сил, необходимые для овладения этими труднейшими источниками, с лихвой оправдывались.