Лишь глас залетный серафима
Над сонной демонов толпой.
(«К себе», 1831) Порой, исподволь лелеемый, идеал, как мираж, очаровывает поэта, но он не в силах позабыть обманную природу видения:
Я видел тень блаженства; но вполне,
Свободно от людей и от земли,
Не суждено им насладиться мне.
Быть может, манит только издали
Оно надежду; получив, – как знать? —
Быть может, я б его стал презирать
И увидал бы, что ни слез, ни мук
Не стоит счастье, ложное как звук.
Кто скажет мне, что звук ее речей
Не отголосок рая? что душа
Не смотрит из живых очей,
Когда на них смотрю я, чуть дыша?
Что для мученья моего она,
Как ангел казни, богом создана?
Нет! чистый ангел не виновен в том,
Что есть пятно тоски в уме моем…
(«Я видел тень…», 1831) Ангел казни лишь на миг вновь мнится ему чистым ангелом ; но уже вскоре, в другом стихотворении, видение меркнет и исчезает совсем:
Я не люблю тебя; страстей
И мук умчался прежний сон;
Но образ твой в душе моей
Все жив, хотя бессилен он;
Другим предавшися мечтам,
Я все забыть его не мог;
Так храм оставленный – все храм,
Кумир оставленный – все бог!
(«Я не люблю тебя…», 1831) А вот уже и развязка чувства, исполненная трезвой, безотрадной горечи:
Ответа на любовь мою
Напрасно жаждал я душою,
И если о любви пою —
Она была моей мечтою.
Как метеор в вечерней мгле,
Она очам моим блеснула
И, бывши все мне на земле,
Как все земное, обманула.
(«Стансы», 1831) Следом – уже гордая отповедь самой сильнейшей страсти , вернее ее предмету , перечеркивающая прежние чувства:
Я не унижусь пред тобою;
Ни твой привет, ни твой укор
Не властен над моей душою.
Знай: мы чужие с этих пор.
Ты позабыла: я свободы
Для заблужденья не отдам;
И так пожертвовал я годы
Твоей улыбке и глазам,
И так я слишком долго видел
В тебе надежду юных дней
И целый мир возненавидел,
Чтобы тебя любить сильней.
Как знать, быть может, те мгновенья,
Что протекли у ног твоих,
Я отнимал у вдохновенья!
А чем ты заменила их?
Быть может, мыслию небесной
И силой духа убежден,
Я дал бы миру дар чудесный,
А мне за то бессмертье он?
Зачем так нежно обещала
Ты заменить его венец,
Зачем ты не была сначала,
Какою стала наконец!
Я горд! – прости! люби другого,
Мечтай любовь найти в другом;
Чего б то ни было земного
Я не соделаюсь рабом.
К чужим горам, под небо юга
Я удалюся, может быть;
Но слишком знаем мы друг друга,
Чтобы друг друга позабыть.
Отныне стану наслаждаться
И в страсти стану клясться всем;
Со всеми буду я смеяться,
А плакать не хочу ни с кем;
Начну обманывать безбожно,
Чтоб не любить, как я любил, —
Иль женщин уважать возможно,
Когда мне ангел изменил?
Я был готов на смерть и муку
И целый мир на битву звать,
Чтобы твою младую руку —
Безумец! – лишний раз пожать!
Не знав коварную измену,
Тебе я душу отдавал;
Такой души ты знала цену?
Ты знала – я тебя не знал!
(«К*», 1832)
Наука страсти нежной к осьмнадцати годам (как и у довольно близкого по времени литературного героя Онегина) изучена и, более того, испытана и вдоль и поперек. (Даром что у лишнего человека Онегина – до открытия Татьяны – любовь была понарошку, весьма равнодушной игрою, у Лермонтова же она – сразу всерьез, сразу – трагедия.)
…Не важно, точно ли установлен исследователями адресат этого и предыдущих стихотворений поэта (Наталья Иванова, Екатерина Сушкова, Варвара Лопухина): по сути, во всех них он ищет своего чистого ангела на земле, ищет – и не находит.
Но все ли до конца утрачено в душе?..
Она не гордой красотою
Прельщает юношей живых,
Она не водит за собою
Толпу вздыхателей немых.
И стан ее не стан богини,
И грудь волною не встает,
И в ней никто своей святыни,
Припав к земле, не признает.
Однако все ее движенья,
Улыбки, речи и черты
Так полны жизни, вдохновенья,
Так полны чудной простоты.
И голос душу проникает,
Как вспоминанье лучших дней,
И сердце любит и страдает,
Почти стыдясь любви своей.
(«Она не гордой красотою…», 1832)
На грешной на земле, среди обманувших надежду подруг, Лермонтову вновь чудится небесное…
3
Ровесник и соученик Лермонтова по Школе юнкеров Александр Меринский вспоминал: «Лермонтов, как сказано, был далеко не красив собою и в первой юности даже неуклюж. Он очень хорошо знал это и знал, что наружность много значит при впечатлении, делаемом на женщин в обществе. С его чрезмерным самолюбием, с его желанием везде и во всем первенствовать и быть замеченным, не думаю, чтобы он хладнокровно смотрел на этот небольшой свой недостаток. Знанием сердца женского, силою своих речей и чувства он успевал располагать к себе женщин, – но видел, как другие, иногда ничтожные люди легко этого достигали. Вот как говорит об этом один из его героев Лугин, в отрывке из начатой повести: «Я себя спрашивал: могу ли я влюбиться в дурную? Вышло нет: я дурен, и, следственно, женщина меня любить не может. Это ясно». Потом далее продолжает: «Если я умею подогреть в некоторых то, что называется капризом, то это стоило мне неимоверных трудов и жертв; но так как я знал поддельность этого чувства, внушаемого мною, и благодарил за него только себя, то и сам не мог забыться до полной, безотчетной любви: к моей страсти примешивалось всегда немного злости ; все это грустно – а правда!..»
Цитата, не совсем точная, из «Штосса» («У граф. В… был музыкальный вечер»), неоконченной повести, последнего прозаического произведения Лермонтова, относящегося к 1841 году.
Повесть фантастическая, в духе промозгло-петербургских гоголевских ирреальностей, будто бы уже наливающихся гнилыми от сырости и безнадежно-мрачными достоевскими красками; – недаром художник Лугин, в самом начале действия, разглядывая красавицу Минскую, жалуется ей, что люди – «и одни только люди! добро бы все предметы» кажутся ему желтыми , как будто бы у них «вместо голов лимоны». Красавица советует ему влюбиться, Лугин возражает ей, дескать, ни одна женщина не может его любить, а затем объясняет почему.
«– Вот видите, – отвечал задумчиво Лугин, – я сужу других по себе и в этом отношении, уверен, не ошибаюсь. Мне точно случалось возбуждать в иных женщинах все признаки страсти, но так как я очень знаю, что в этом обязан только искусству и привычке кстати трогать некоторые струны человеческого сердца, то и не радуюсь своему счастию; я себя спрашивал, могу ли я влюбиться в дурную? – вышло нет; я дурен – и следственно, женщина меня любить не может, это ясно; артистическое чувство развито в женщинах сильнее, чем в нас, они чаще и долее нас покорны первому впечатлению; если я умел подогреть в некоторых то, что называют капризом, то это стоило мне неимоверных трудов и жертв, но так как я знал поддельность чувства, внушенного мною, и благодарил за него только себя, то и сам не мог забыться до полной, безотчетной любви; к моей страсти примешивалось всегда немного злости; все это грустно – а правда!..