Что тут скажешь? — и надо ли что-то говорить?..
Всклень наполненная душа-чаша перелилась через край и заполнила собой и горы кавказские, и весь мир, и всю память… — а девочка, — белокурая, голубые глаза, — исчезла, растворилась в какой-то своей жизни, и названия — имени ее — даже не осталось.
Что же она на самом деле, эта детская любовь? какой знак подала собою? что ею исполнилось в жизни и судьбе?..
Все — неизъяснимо.
В стихотворении «Кавказ» (1830) Лермонтов снова вспоминает свою первую любовь:
Там видел я пару божественных глаз;
И сердце лепечет, воспомня тот взор:
Люблю я Кавказ!.. —
однако строки эти, увы, банальны, да и само стихотворение сильно уступает живому слогу дневниковой записи.
Годом раньше Лермонтов в стихотворении «К Гению» вспоминал свою вторую любовь, отроческую, моля своего неизменного Гения:
Дай еще раз любить! дай жаром вдохновений
Согреться миг один, последний, и тогда
Пускай остынет пыл сердечный навсегда.
Не рано ли в пятнадцать лет прощаться навсегда с любовью, укорять с элегической грустью:
Но ты забыла, друг! когда порой ночной
Мы на балконе там сидели. Как немой,
Смотрел я на тебя с обычною печалью.
Не помнишь ты тот миг, как я, под длинной шалью
Сокрывши голову, на грудь твою склонял —
И был ответом вздох, твою я руку жал —
И был ответом взгляд и страстный и стыдливый!
И месяц был один свидетель молчаливый
Последних и невинных радостей моих!..
Позднейшая приписка к этому стихотворению гласит: «Напоминание о том, что было в ефремовской деревне в 1827 году — где я во второй раз полюбил 12 лет — и поныне люблю». «Предметом» чувства была Анна Столыпина, годом младше Лермонтова, которая доводилась двоюродной сестрой его матери.
С десяти лет любовь ни на миг не покидала его, она только перешла с белокурой безымянной девочки на другую…
Никто, никто, никто не усладил
В изгнанье сем тоски мятежной!
Любить? — три раза я любил,
Любил три раза безнадежно.
(1830)
Это не столько стихотворение, сколько признание пятнадцатилетнего юноши, записанное стихом. Как бы ни были избиты образы изгнанья и тоски мятежной, но именно они точно определяют, что у поэта на душе. Изгнанье — из родной семьи: ранним сиротством, отлучением от отца; из среды сверстников — зрелостью ума, тяжестью дум; из общества, света — силою таланта и резкой отличностью духа, внутреннего мира. Тоска же мятежная — первородное свойство его души, непокорство земному небесным в себе и, одновременно, небесному — земным своим естеством. Слишком ярок он душой, слишком могуч духом — ему тесны установленные светом рамки, чужда его самодовольная пустота. Какого уж тут ответа ждать в любви! Тут изначальная безнадежность… с чем он, по младости лет, еще не готов смириться. Однако эта безнадежность отнюдь не умаляет любовной страсти:
………..О, когда б я мог
Забыть, что незабвенно!..
(«1831-го июня 11 дня»)
Даже новое чувство не способно вытеснить не избытую сердцем любовь:
И я другую с нежностью люблю,
Хочу любить, — и небеса молю
О новых муках; но в груди моей
Все жив печальный призрак прежних дней.
(Там же)
Шестнадцатилетний поэт ясно осознает, что любовь, ответная или безответная, — неизбывная потребность его души.
Не верят в мире многие любви
И тем счастливы; для иных она
Желанье, порожденное в крови,
Расстройство мозга иль виденье сна.
Я не могу любовь определить,
Но это страсть сильнейшая! — любить
Необходимость мне; и я любил
Всем напряжением душевных сил.
И отучить не мог меня обман;
Пустое сердце ныло без страстей,
И в глубине моих сердечных ран
Жила любовь…
(Там же)
Любовь — условие его жизни, какие бы мучения ни приносила эта сильнейшая страсть. Впрочем, страсть в первоначальном значении и есть — мука.
2
Моя душа, я помню, с детских лет
Чудесного искала…
(«1831-го июня 11 дня»)
Чудесного он искал, прежде всего, в любви. Не это ли чудесное промелькнуло перед ним, десяти лет от роду, на Кавказе, в образе белокурой и голубоглазой — ангелоподобной — девочки и тут же исчезло, не оставив по себе даже ее имени?..
Звуки небес в колыбельной матери над ним, трехлетним младенцем («…то была песня, от которой я плакал») — спустя семь лет девочка без названья, ослепительная до слез: чудесное, показавшись на миг, тут же скрывалось навсегда, продолжая жить с неизбывной силой в памяти сердца…
Когда в юношеском возрасте пришли новые любови, Лермонтов, повинуясь своему существу, опять искал повторения чуда, жаждал некоей предощущаемой и такой, казалось бы, возможной встречи с воображаемым идеалом, но… в конце концов находил лишь разочарование. Пока не понял раз и навсегда: небесное не живет на земле.
Меж искомых страстей незаметно затесалось и другое, нечто весьма и весьма земное… — не знаю уж как насчет души, но в лирике его не нашедшее себе ни малейшего отзвука. Биографом поэта П. К. Шугаевым оно, это земное, запечатлено вполне по-домашнему:
«Когда Мишенька стал подрастать и приближаться к юношескому возрасту, то бабушка стала держать в доме горничных, особенно молоденьких и красивых, чтобы Мишеньке не было скучно. Иногда некоторые из них были в интересном положении, и тогда бабушка, узнав об этом, спешила выдавать их замуж за своих же крепостных крестьян по ее выбору. Иногда бабушка делалась жестокою и неумолимою к провинившимся девушкам, отправляла их на тяжелые работы, или выдавала замуж за самых плохих женихов, или даже совсем продавала кому-либо из помещиков… все это шестьдесят-семьдесят лет тому назад, в блаженные времена крепостного права, было весьма обычным явлением…»
Поистине, как писал бабушкин внук:
Не говори: одним высоким
Я на земле воспламенен…
(«К***», 1830)
Разумеется, это земное, блаженных времен крепостного права, не имело у Лермонтова никакого отношения к той сильнейшей страсти, которой он жил.