— Это далеко, лучше ехать на метро.
— Сэнкью, сэнкью, — сияла первая матрона, и вторая помогала ей, удваивая северное сияние:
— Сэнкью, сэнкью!
Тут первая повторяла вопрос, помогая себе выразительными руками:
— Гинза, Гинза, это идти так — прямо, а потом — на-пра-во или на-ле-во?
— Плиз, плиз, — говорил вежливый полицейский и показывал прямо: — It is subway, station of subway Karakouhen.
И на глазах удивленного городового наши дамы устремлялись в сторону, противоположную указанной, продолжая мерить японские версты красивыми в прошлом ногами…
На фоне всеобщей бережливости особенно эффектно выглядели те, кто позволял себе нерасчетливые поступки, например, Зинаида Шарко, которая просто потрясала угрюмые сердца некоторых сосьетеров и сосьетерш. Она не только пользовалась городским транспортом, но и покупала в экзотических лавках фрукты, овощи и другие противоконсервные излишества.
— Что у тебя на столе? — устрашающе спрашивала ее одна из постоянных наставниц.
— Салат, — с обезоруживающей наивностью отвечала Зина.
— Нет, это не салат, — грозно одергивала ее оппонентка. — Это валюта!.. Учти!..
А вторая, бегло оглядев жизнерадостный стол Зинаиды, рубила с плеча:
— Ты прожрала и пропила три с половиной пары туфель и десять пар кроссовок!..
— Да ты попробуй, попробуй, как вкусно, — пыталась сгладить идеологический конфликт беспечная Зинаида.
— Нет, ни за что! — отвергала соблазн бескомпромиссная прокурорша и перед тем, как хлопнуть гостиничной дверью, выносила окончательный приговор: — Дура ты, Зинка! Тебя лечить надо! Настоящая дура!..
Вот почему артист Р. испытывал по отношению к Зинаиде чувство восхищенья и пытался ей подражать, хотя бы отчасти.
Р. не мог жаловаться на судьбу, и уже в первое время стал попадать то в «тойоту» Юры Тавровского из журнала «Новое время», то в «ниссан» Юрия Орлова из Совэкспортфильма и успел кое-что повидать: оглушительный рыбный рынок или знаменитый парк Йойоги, разбитый на месте американского аэродрома, где отрывная молодежь осваивала рок и на отдельных пятачках кучковались «Strey kats» или «Dongly boys»…
Тавровский водил в японскую едальню и приглашал домой, в ту самую квартиру, что снимал до него журналист-перебежчик и которую Юра нарочно оставил за собой.
— Что нам скрывать? — задал он риторический вопрос, но перед тем, как мы вступили в его подъезд, предупредил: — Входим в зону активного прослушивания…
И вдруг… Вот оно, счастливое словцо, движитель не одного нашего сюжета: вдруг!.. Как бы долго ни шло к началу наших представлений на японских островах, оно застигло нас внезапно… Нет, не врасплох, но все-таки…
Господин Ешитери Окава взял себя в руки и наперекор судьбе и несчастным обстоятельствам принял решение гастроли начинать. В жестокой внутренней борьбе взяло верх начало мужественное и подлинно самурайское, которое до времени таилось в глубинах его загадочной японской души. Сделав резкий выдох и обнажив боевой меч, он подал своей фирме полководческий сигнал «В атаку!..»
Между прочим, когда находишься вблизи острова Сикоку, само слово «атака» звучит совершенно по-японски… Доказательство этого — имя молодой японской зрительницы, ставшей впоследствии моей доброй знакомой. Эту трогательную русистку звали Рисако Атака…
Конечно, началу предшествовали согласования с министерством иностранных дел Японии и полицейским управлением города Токио, высылавшим впоследствии на охрану одного русского спектакля до тридцати полицейских, а также с советскими учреждениями: Госконцертом и минкультом в лице первого зама министра Ю. Я. Барабаша…
Конечно, Ешитери-Хироси, в отличие от нас, держал совет и с древними японскими богами, но, получив их согласие, повел себя безупречно. Фирма объявила: «С завтрашнего дня будем всех кормить завтраками». Вместе с сообщением о премьере это известие вызвало общий энтузиазм, и под компот из персиков, кофе со сливками и сдобные булочки было единогласно решено, что жизнь движется вперед, а искусство по-прежнему вечно.
16 сентября 1983 года на сцене театра «Кокурицу Гокидзё» давали «Историю лошади».
Что такое сорок, ну, пусть пятьдесят зрителей, сидящих сиротливой горсткой в огромном, чужом для нас помещении, в сравнении с ленинградским билетным голоданием и горделивой привычкой актеров к переполненному, гудящему, счастливому залу?
Тем заметнее было старание пришедших создать премьерную праздничную атмосферу: и посольские, и японцы — включая группу молодых русисток, знакомых нам по «Хабаровску», — и свободные от спектакля наши были щедры на аплодисменты…
Рукоплесканиями наградили уже первое явление — выход цыганского оркестра. Попробуем уточнить. Музыкальное решение спектакля было — «цыганский оркестр». Воплощали же его завмуз Семен Ефимович Розенцвейг в малиновой рубашке, со скрипочкой; выходящий в коричнево-фиолетовой гамме Александр Евсеевич Галкин, с огромным, больше него самого, контрабасом; ударник Коля Рыбаков — в ладной бежевой косовороточке, с бубном и прочими причиндалами; и еще двое: светловолосый гитарист Юра Смирнов — в желтеньком и Володя Горбенко в ярко-розовом и с баяном; все они были перепоясаны цветными шнурками и выступали в заправленных в сапоги свободных штанах с видом абсолютных любимцев публики.
Ребята работали отлично и держали улыбки, как положено, но в глубине музыкальной души каждого из них оставалась доля некоторого смущения, потому что они чувствовали степень своей театральной условности. Хотя, по большому счету, национальный состав нашего оркестра вполне соответствовал принятым в подавляющем большинстве цыганских эстрадных коллективов нормам: один украинец, два русских и два еврея.
Особенно тяжело «цыганщина» давалась Розенцвейгу и Галкину: оба были в солидном возрасте, оба честно прошли войну, причем Галкин, служа в пехоте, был тяжело ранен и приволакивал левую ногу, оба всерьез задумывались о жизни…
У Саши Галкина было мечтательное лицо примерного шахматиста; казалось, что наш пожизненный кандидат в мастера, даже играя на контрабасе, продолжал решать проблемы миттельшпиля, и оттого, что они не давались, в его глазах светилась вечная и известная всему миру скорбь. Именно Галкин был главным долгожителем музчасти: он пришел в БДТ в 1951 году, когда театр держал в штате большой оркестр, состоящий из восемнадцати или даже двадцати инструменталистов, а во главе его был Николай Яковлевич Любарский.