надо переделать в сценарии, чтобы он был о том же самом и стал даже лучше, чем прежде. Я тоже заволновался возможностью переделать сценарий так, чтобы он устроил Госкино и все-таки оставался о том же самом.
Прежде чем сесть за работу, я решил зайти в парк. Все-таки Ялта. Спустился по шоссе, пошел до Дома творчества «Актер», где я отдыхал много лет назад. До сетчатой изгороди, за которой внизу были корпуса для отдыхающих, и еще ниже — море. Некогда я провел здесь двадцать четыре дня весной, в мае. Некогда я прошел с чемоданом в эти ворота, спустился по витой дорожке и остановился. Белое, сладкое, душное кружилось над моей головой. Это были глицинии. Внизу что-то слабо гремело. Это было море. Я был посередине всего этого. Счастье еще не началось. Было предчувствие счастья, предвосхищение, предупреждение о том, что с этого мгновения начинается совсем иная жизнь. Та жизнь, для которой мы и рождены.
Двадцать четыре дня я взлетал и сбегал вниз по этим витым дорожкам, лежал на горячей гальке, переговариваясь с людьми, которых, казалось, не забыть до конца жизни. Двадцать четыре дня обедал за столом у окна с людьми, которых никогда не забыть.
Пытаюсь вспомнить, кто были эти люди, — не могу. Кажется, стоит войти в эти ворота, и они вспомнятся.
Вошел — как все изменилось. Главный, царственный корпус пооблез. А за ним — что это? Сколоченный кое-как забор. Прямо под окнами первого этажа. Как же люди спускаются к морю? Я свернул по дорожке вниз, к беседке, — беседки нет. Забор серый, трухлявый — фанера, дранка, просто ржавые сетки от кроватей с грязной ватой в ячейках. Колючая проволока. Заглянул в щель забора — все до самого моря разрыто. Земляные всхолмья, груды битого кирпича, и на всем — что-то тряпичное, мусорное, истлевшее. Вот калитка к округлому, затененному зеленой зарослью спуску к морю. Однажды я остановился там и сказал себе: запомни это. Камни, из которых сложена стена, эту заросль, эту минуту. Надо запомнить навсегда. И забыл.
Навстречу мне брел человек с серым мятым лицом и во всем мятом, осеннем. Я спросил его:
— Здесь сейчас живут? Кто-нибудь?
— А как же. Человек двести.
— А это, — показал я, — давно уже?
— Лет десять. Стройка века.
Шутка тоже многолетней давности.
Здесь я жил, когда молодость уже прошла! И война была давно позади! Так, значит, с тех пор и еще одна жизнь прошла? Когда я уже мог быть счастливым?.. И не стал.
Я пошел в город и в кассе аэрофлота купил билет обратно домой.
Из небытия выходят в свет пьесы, фильмы, повести «новой волны» — об одиноких, смятых жизнью людях.
Вампилов, Петрушевская, Галин, Соколова, Разумовская, Миндадзе, Каледин, Войнович, и Владимов, и Аксенов, и, надеюсь, многие другие.
— Вы не скажете, как пройти
к кинотеатру «Великан»? —
Она могла бы это спросить
у любого другого встречного.
Она могла бы так улыбнуться
любому другому встречному.
Она могла бы швырнуть
все свои веснушки,
ни одной не оставив про запас,
в любого другого встречного.
Но она спросила у меня
и улыбнулась мне,
и все свои веснушки,
не жалея, швырнула мне.
Вы скажете: «Ну и что?
Спросила, как пройти в кино…»
Но — как спросила!
И как улыбнулась!
И как засыпала меня веснушками.
Она прекрасно з н а л а, что делает.
А я ответил, и смотрел ей вслед,
и не посмел сказать — спасибо.
Спасибо за то, что она спросила,
спасибо за то, что она улыбнулась,
вообще-то говоря, как первому встречному.
Но встречным-то оказался я!
И она не взяла обратно свои слова,
не взяла обратно свою улыбку,
не взяла обратно ни одной веснушки!
Интеллигенция постепенно перестает быть прослойкой. Неприязненное отношение к ней верхов сменяется опасливым. Без нее, оказывается, не обойтись.
Эфрос болел терзаниями этой прослойки издавна. Розовские мальчики первых его спектаклей стали больной совестью времени. Их глазами многие увидели уродливым то, к чему за долгие годы притерпелись. Эти мальчики были и цельней и сложней многих упорядоченных послушанием взрослых. Они были интеллигентны.
У Эфроса Отелло в спектакле — в очках.
— Ну и что, что черный, — говорил он, — Поль Робсон тоже негр. Ну и что же, что военный, Вершинин в «Трех сестрах» тоже военный. Но ведь интеллигент! А Отелло и военачальник к тому же. Значит, не машет шашкой, а сидит за военными картами.
Интеллигентность была для него едва ли не главным достоинством человека. В телефильме «Несколько слов в честь господина де Мольера» интеллигент — Мольер. И еще один интеллигент — тушильщик свечей, преданный слуга его — Бутон. Обе роли играл необузданный интеллигент Любимов.
И Мольеру, и Бутону невыносимо, когда бьют. Пусть не его, пусть другого. Ненавистны обоим нагловеличественные хозяева жизни.
Эфрос, человек редкого дара, был заражен свойствами души интеллигента — жаждой работы и чужеродностью людям, управляющим театральными делами. Однако они сумели вовлечь его в поспешное осуществление своих планов и подвергли тяжким испытаниям. Это, думается, в конце концов и стоило ему жизни. Впрочем, тайна дара укрыта от нас тайной человеческой натуры.
В сложностях и тупиках своего труда люди театра не раз будут возвращаться памятью к его имени.
До войны, в армии, нас водили из казармы в баню, кажется, раз в две-три недели. Там, в банном непроглядном пару, надо было торопиться, потому что очереди ожидало следующее подразделение. А в войну нас водили в баню только на переформировке, раза три-четыре в год. Все остальное время мы были одетые, точнее сказать — в форме.
И вот. Уже после демобилизации мы с женой оказались на пляжном берегу речки, где загорали знакомые люди.
И надо было раздеться. Но чувствую — это невозможно, это стыдно. Потому что долгие, долгие годы я не представлял, каким окажусь перед знакомыми людьми — неодетым, как бы без солдатской формы. Чем-то странноватым, нечеловеческим. И вот сижу на жаре одетый. Наконец — что делать — скинул с себя все и скорей по берегу прочь, пока никто не разглядел. Когда же пришлось вернуться к загорелым, аккуратно оформленным, упитанным людям, жена мне тихонько сказала: «Вот этот — (показала) — видел тебя издали и говорит: „Какой мальчик идет, а?“» А этот тридцатилетний, иссушенный