Эти кошмарные дни бросили густую тень и на жизнь нашей школы. В ребятах не стало прежнего оживления. Они присмирели, притихли и, собираясь кучками, таинственно о чем-то разговаривали. Низкий потолок огромного зала стал точно ниже, тяжелее, мрачнее.
В окна смотрит январский грустный день. По залу ходит Луценко; он как будто стал настороженнее. Тихо подходит к ребятам и прислушивается, не смотря на них. Меня давит эта обстановка. Виденный мною кошмар настойчиво преследует меня.
Я смотрю на толстого, неповоротливого мальчика Телепнева. Он изменился. С его румяного лица слетела всегда приветливая, спокойная улыбка. Лицо осунулось, потемнело. Он одиноко ходит по залу, подходит к окну и подолгу грустно смотрит в серый зимний день, будто кого-то ожидал. Он стал сиротой, как и я. Отца его запороли: дали двести ударов и, мертвого, сняли со скамьи. Мать умерла, как мне рассказали, «в одночасье», узнав о смерти своего мужа, по дороге от волостного правления.
Мне хотелось подарить Телепневу что-нибудь такое, от чего у него заиграла бы снова улыбка. Но я ничего не мог придумать. Потом принес ему грифель и два новых перышка. Он взял их, посмотрел мне в глаза и тихо заплакал.
Однажды мы стали расспрашивать Телепнева об отце. Но тут неожиданно вырос Луценко и закричал:
— Вы что с ним тут няньчитесь?…
Мы испуганно разбежались по разным углам. Я видел, как Луценко схватил Телепнева за плечо, тряхнул его и о чем-то спросил, а тот, посмотрев исподлобья, ответил и отвернулся от учителя.
Луценко помутнел, глаза его округлились, стали влажными, губы плотно сомкнулись. Он схватил Телепнева за шиворот и потащил по коридору.
До моего слуха донеслись злые слова Луценко:
— От собаки, видно, собаки и родятся.
Мы побежали вслед за ними. Луценко привел Телепнева в раздевалку:
— Где твоя одежда?… Эта?… Одевайсь!
Телепнев надел шубенку, шапку с ушами. Луценко взял его за ворот, подвел к краю лестницы и толкнул, пробормотав сквозь стиснутые зубы:
— Пшел прочь из школы!
Телепнев, гремя сапогами, покатился вниз по ступенькам лестницы и ударился головой о стену. Мальчик молча перенес всё это. Он не плакал. Он посмотрел на учителя взглядом, полным ненависти, и направился к выходу. А Луценко обернулся к нам и крикнул;
— А вы чего не видали?… Марш по местам!
Сшибая друг друга, мы побежали по коридору в зал. Кто-то плакал, кто-то смеялся.
Потом мы видели, как Глеб Яковлевич грустно и строго сказал что-то Луценко, а тот презрительно улыбнулся и, закинув руки назад» зашагал вдоль коридора.
Осенью в школе у нас произошло большое событие: Глеба Яковлевича и Луценко не стало. Вместо них появились новые учителя, а наша народная школа стала называться городским училищем.
Мы с любопытством заглядывали через стеклянные двери в учительскую. Там за столом сидели два учителя, одетые в синие сюртуки со светлыми пуговицами.
Ко мне подбежал Ванюшка Денисов, сын железнодорожного машиниста, рыжий мальчик. Он сильно заикался.
— Т-т-ты не знаешь, к-к-как зовут их?
— Нет. Надо спросить. Я спрошу.
— Не сп-сп-спросишь.
Я бросил на Денисова насмешливый взгляд и смело зашел в учительскую, но, сразу оробев, стоял и топтался у дверей.
— Тебе что? — ласково спросил меня приземистый учитель с пухлым добрым лицом, обросшим густой темнорусой бородой.
— Вас как зовут?
— Меня — Петр Фотиевич, а это — Николай Александрович.
Он показал на широкоплечего учителя с крупным скуластым лицом, усеянным мелкими веснушками. Волосы его, цвета ржавого железа, опушили голову мягкой курчавой мерлушкой.
Николай Александрович посмотрел на меня и улыбнулся, но от улыбки его веяло холодом. Петр Фотиевич спросил меня:
— Как твоя фамилия?
Я сказал.
Заглянув в книгу, он спросил:
— Из третьего отделения?… Ты молодец. Иди.
Я выскочил и гордо сообщил ребятам, как зовут учителей, а потом с еще большим достоинством сказал:
— Я буду в третьем учиться.
Среди ребят ходил высокий стриженый учитель с лобастой светло-русой головой. Он был тоже в синем сюртуке. Я подошел к нему и храбро спросил:
— Вас как зовут?
— Меня? — улыбаясь, спросил он. — Меня зовут Алексей Иванович, а вот низенький, с бородою, — Петр Фотиевич. Это наш инспектор.
А другой, такой курчавый, — Николай Александрович…
— Я знаю, — перебил я его.
— Уже знаешь? А вот того, — он показал на учителя с добродушным, смеющимся бритым лицом, — Константин Александрович.
Новых учителей мы переименовали по-своему. Петра Фотиевича — просто Фотич, Константина Александровича — Костя Хлебников, Алексея же Ивановича — Алеша Пяташный.
Последнее прозвище дал я. А вышло это так. Однажды в классе мы особенно сильно разгалделись. Я увидел, что по коридору к нам идет Алексей Иванович, и поторопился предупредить:
— Ребята, тише! Алеша Пяташный идет.
Меня выдал маленький большеголовый Серьга Великанов: он пожаловался учителю. Алексей Иванович подозвал меня и, обиженно краснея, спросил:
— Как ты меня назвал?
Потупясь, я молчал. Мне было стыдно и досадно на себя. Я чувствовал, что незаслуженно обидел Алексея Ивановича, а он стоял и ждал, потом проговорил:
— Если ты хороший мальчик, хоть и шалун, то скажешь.
Я сказал тихо:
— Пяташный.
А тебя как зовут?
— Алексей.
— Значит, ты тоже пятак стоишь? А оба мы с тобой стоим гривенник. Этакий ты дурачок! — укоризненно сказал Алексей Иванович. — Иди-ка!
Пристыженный, я сел за парту.
Алексея Ивановича мы любили, он был простой, добродушный человек. Осенними теплыми днями, в большую перемену, мы выходили на улицу играть в бабки. Алексей Иванович охотно играл с нами. Так же, как и мы, выбирал «биту» потяжелее и «саклистее»; как и мы, бегом подбегал к кону, когда вышибал, и скандалил из-за каждой бабки.
Играли мы и в городки, условившись ездить на тех, кто проиграет. Однажды мы выиграли. Я ловко уселся на загорбок Алексея Ивановича и поехал, пришпоривая и понукая его, как лошадь:
— Но, но, ленивая!
Он, улыбаясь, вприпрыжку повез меня и даже взлягнул ногой. Мы хохотали.
Боялись мы учителя русского языка — Николая Александровича Бояршинова. Когда он приносил в класс наши тетради, мы сразу угадывали его настроение. Нижняя челюсть его выпячивалась вперед, точно зубы его были крепко стиснуты. Он молча подходил к столу. Не торопясь, раскладывал тетради и доставал по одной. Моя тетрадь всегда была первой — Я с замиранием сердца ждал разбора тетрадей.