«Мы, — рассказывала Крупская, — тогда по целым часам занимались переводами… Ильич выбирал у Тургенева страницы по тем или иным причинам наиболее для него интересные. Так, с большим удовольствием Ильич переводил ехидные речи Потугина в романе «Дым»…»
Что же это за «ехидные речи», от перевода которых Владимир Ильич получал такое «большое удовольствие»? Вот характерные отрывки из них:
«— Русь в целые десять веков ничего своего не выработала, ни в управлении, ни в суде, ни в науке, ни в искусстве, ни даже в ремесле… Лезут мне в глаза с даровитостью русской натуры, с гениальным инстинктом, с Кулибиным… Да какая это даровитость, помилуйте, господа? Это лепетанье спросонья, а не то полузвериная сметка… А что до Кулибина, который, не зная механики, смастерил какие-то пребезобразные часы, так я бы эти самые часы на позорный столб выставить приказал; вот, мол, смотрите, люди добрые, как не надо делать. Кулибин сам тут не виноват, да дело его дрянь…
Посетил я нынешнею весной Хрустальный дворец возле Лондона; в этом дворце помещается, как вам известно, нечто вроде выставки всего, до чего достигла людская изобретательность — энциклопедия человечества, так сказать надо. Ну-с, расхаживал я, расхаживал мимо всех этих машин и орудий и статуй великих людей; и подумал я в те поры: если бы такой вышел приказ, что вместе с исчезновением какого-либо народа с лица земли немедленно должно было бы исчезнуть из Хрустального дворца все то, что тот народ выдумал, — наша матушка, Русь православная, провалиться бы могла в тартарары, и ни одного гвоздика, ни одной булавочки не потревожила бы, родная: все бы преспокойно осталось на своем месте, потому что даже самовар, и лапти, и дуга, и кнут — эти наши знаменитые продукты — не нами выдуманы. Подобного опыта даже с Сандвичевскими островами произвести невозможно; тамошние жители какие-то лодки да копья изобрели: посетители заметили бы их отсутствие».
Потугин — убежденный «западник». Он так себя и представляет:
«— Да-с, да-с, я западник, я предан Европе; то есть, говоря точнее, я предан образованности, той самой образованности, над которою так мило у нас теперь потешаются, — цивилизации, — да, да, это слово еще лучше, — и люблю ее всем сердцем, и верю в нее, и другой веры у меня нет и не будет. Это слово… и понятно, и чисто, и свято, а другие все, народность там, что ли, слава, кровью пахнут… Бог с ними!»
Что созвучного было в этих речах со взглядами Владимира Ильича? Сейчас может показаться неожиданным, но марксизм на рубеже XIX–XX веков представлялся в России не просто как западничество, а как своего рода крайнее, «ультразападничество». «Нас привлекало в марксизме и другое, — вспоминал Вольский, — его европеизм. Он шел из Европы, от него веяло, пахло не домашней плесенью, самобытностью, а чем-то новым, свежим, заманчивым… Запад нас манил».
В сочинениях Ленина можно найти немало проклятий в адрес «азиатского варварства» и «проклятой язвы азиатчины, отравляющей Русь». «Как много старо-китайского в русской жизни!» — восклицал он. Владимир Ильич одобрительно замечал, что Петр I ускорял «перенимание западничества варварской Русью, не останавливаясь перед варварскими средствами борьбы против варварства». «Мы помним, — писал Ленин, — как полвека тому назад великорусский демократ Чернышевский, отдавая свою жизнь делу революции, сказал: «Жалкая нация, нация рабов, сверху донизу — все рабы»… По-нашему, это были слова настоящей любви к родине». Говоря о своей любви к родине, Владимир Ильич вспоминал строки Некрасова:
Кто живет без печали и гнева,
Тот не любит отчизны своей…
Что же касается либералов и правых социалистов, тоже считавших себя европейцами в России, то Ленин отзывался о них с убийственной иронией: «Голый дикарь, который оденет себе на голову цилиндр и вообразит себя поэтому европейцем, будет довольно смешон».
«Человеки в футляре». На теорию Ульянов смотрел необычайно трезво — как всего лишь на подходящее оружие. Этим и объясняются его потрясавшие всех крутые повороты: например, в апреле 1917 года (к скорейшей новой революции), позднее — в 1921 году (к нэпу). Победа любой ценой, победа во что бы то ни стало — вот что было настоящим девизом его жизни. В 1923 году, в одном из последних своих текстов, он признавался в этом с необычайной откровенностью: «Помнится, Наполеон писал: «On s'engage et puis… on voit». В вольном русском переводе это значит: «Сначала надо ввязаться в серьезный бой, а там уже видно будет». Вот и мы ввязались сначала в октябре 1917 года в серьезный бой, а там уже увидели такие детали развития, как… Брестский мир или нэп и т.п…. Иначе вообще не могут делаться революции».
Ульянов не уставал обличать тех, кого он обозначил чеховским выражением «человеки в футляре». Так он называл товарищей, которые ценят теорию ради нее самой и, по примеру школьного учителя Беликова, всю жизнь самодовольно твердят азбучные истины о том, «что лошади кушают овес и что Волга течет в Каспийское море». «Жалкие человеки в футляре, — говорил Ленин уже после Октября, — которые все время стояли далеко в стороне от жизни, спали и, заснув, под подушкой бережно держали старую, истрепанную, никому не нужную книжку». Заметим, что «книжка» эта — не что иное, как труды Маркса! «Если бы книжка, — говорил Ленин тогда же, — кроме тормоза и вечной боязни нового шага, ничем не служила — она была бы неценна».
Однажды Владимир Ильич с улыбкой рассказал такую историю: «Товарищи, как-то летом я был на даче в Кларане (местечко на берегу Женевского озера). Приехали мы вечером, устроились. Утром я вышел на террасу умываться, слышу — кто-то кричит: «Прекрасная погода, прекрасная погода!» Посмотрел, а это попугай в висевшей клетке. Да, думаю, действительно великолепная погода, солнышко светит, птички поют, воздух свежий. Осенью нам снова довелось побывать там. Выхожу однажды на террасу. На дворе холодно, дождь, слякоть, грязь, а попугай все так же кричит: «Прекрасная погода!»…»
Ленин высмеивал «высокоученых» революционеров, «ученейших кабинетных дураков», которые твердят «простые, заученные, на первый взгляд бесспорные истины: три больше двух. Но политика больше похожа на алгебру, чем на арифметику, и еще больше на высшую математику, чем на низшую. В действительности… перед цифрами появился… новый знак: «минус», а наши мудрецы упрямо продолжали (и продолжают) уверять себя и других, что «минус три» больше «минус двух». «Это просто люди, которые играют словами. Они книжки видали, книжки заучили, книжки повторили и в книжках ничегошеньки не поняли. Бывают такие ученые и даже ученейшие люди». «Не надо оглушать себя словами и не надо поддаваться запугиванию словами».