Посреди изображенного на картине пейзажа возвышается дерево, сломанное бурей или старостью. Глядя на него, можно было бы подумать, что Израиль погиб и Бог отвратился от его сыновей. Однако мы знаем, что Самуил помазал на царство Давида и тот стал царем в изгнании. Подобно тому, как труп Саула остается незримым для солдат, которые сражаются в долине, мы не видим на картине юного Давида — но угадываем его скорое появление. Саул преследовал Давида, желая его убить, и Давид укрылся по другую сторону горы. Они двое были как день и ночь. Ни ненависть, ни безумие Саула не могли омрачить любви, которую Давид испытывал к несчастному царю. Но Давид вынужден был бежать. Он, который еще совсем недавно пел перед царем и которого люди прославляли за его боевые подвиги, за его победы, стал теперь изгоем, которого на дорогах и в пустыне выслеживает отряд солдат. Кто сегодня вспоминает об этом макизаре?27 А художник — помнил ли он о том, как рука императора Карла покровительственно легла на плечо юного Вильгельма Оранского, когда он, Карл, шел к трону, от которого собирался отречься? Мог ли Брейгель предчувствовать, что Вильгельм станет государем и освободителем Семнадцати провинций? В самом низу картины, слева, он не только проставил дату и свое имя, но и дал точную отсылку на Книгу Самуила, на ее последнюю главу: Saul XXXI CAPIT. BRUEGEL M.CCCCC.LXII. Это, кажется, был единственный раз, когда он обозначил текст, который комментировала его картина. Тем самым он как бы говорил: «Читайте!» Читайте эту последнюю главу, которую нельзя понять, если вы не читали всего повествования об отношениях Саула и Давида. Давид не был совершенным царем, но он — прародитель Христа, единственный князь мира в нашем исполненном ярости мире. Сюжет этой картины — не смерть Саула, но пришествие царя Давида и обещание Пришествия Слова, которое станет нашей плотью. Нужно уметь видеть за хаосом и яростью битв, за безумием и убожеством царей и народов приход молодой жизни и то, что она обещает. Нужно уметь видеть незримого Давида. Различал же Брейгель за криками и стонами, за всей какофонией битвы в долине шум ручья и шелест ветра, отзывающиеся в струнах арфы, — псалмы царя Давида!
7
В тюрьму Валансьенна был заключен по обвинению в ереси молодой человек двадцати лет от роду, некий Грациан Виарт. Коммерсанты Эно28 имели обыкновение обучаться своему делу у банкиров Франции и Англии: перенимали у последних искусство вести расчетные книги, узнавали все тонкости обращения с векселями; вот почему они охотно — невзирая на сатирические памфлеты, placards, которые ставили им это в вину, — отправляли своих сыновей в Лондон, Нюрнберг, Франкфурт. Грациан Виарт, возможно, был одним из тех юношей, уроженцев Эно, которые, попадая в «подозрительные страны и города», в значительной мере утрачивали католическую веру: трудно, общаясь с учениками Лютера и Кальвина, не усомниться в правильности собственных убеждений. Случалось даже, что эти молодые люди после возвращения на родину отказывались от ожидавшей их деловой карьеры и, став проповедниками, обращали в протестантскую веру целые деревни и городские кварталы. Новообращенные, когда их арестовывали, казалось, хотели лишь одного: умереть при большом стечении народа, так, чтобы сама их кровь и пламя костра стали Евангелием и Пятидесятницей,29 — судьи объясняли такое поведение стремлением к «тщетной и безумной славе». Поскольку бывали случаи, когда толпа раскидывала вязанки дров, затаптывала пламя, ломала стены тюрьмы и освобождала узников — которые распевали перед толпой псалмы, прежде чем окончательно исчезнуть, — власти, несмотря на свое отвращение к любому нарушению правил, предпочли отказаться от идеи публичной казни, и смутьянов просто удушали в их одиночных камерах либо умерщвляли, погрузив голову виновного в чан с водой. В результате эти люди умирали, так сказать, естественной смертью — или сверхъестественной (все зависит от точки зрения).
Дочке смотрителя тюрьмы в Валансьенне не было еще и восемнадцати лет. Она влюбилась в этого молодого человека, который должен был умереть, может, уже завтра, утопленный в кадке с водой или задушенный жгутом из полосы ткани, которую оторвут от его же белья. Она, как Ирина, оплакивала своего Себастьяна, но не желала, чтобы он умирал! Она любила Грациана, причем это не было внезапно возникшим чувством, порожденным лишь состраданием к чужому несчастью: они знали друг друга с детства и каждое воскресенье, выходя из церкви, успевали обменяться несколькими нежными словами. А теперь они разговаривают через прутья решетки или через толстую дверь, перешептываются о том, что любят друг друга и будут любить всегда. Она осмеливается украдкой, в уголке кухни, прижать губы к черствому хлебу, который понесут ему в камеру, и когда на минуту представляет себе, что целует не те теплые губы, что будут касаться хлеба, но уже остывший лоб мертвеца, то не может этого выдержать, вдруг ощущает резкую боль в сердце и понимает, что им нужно бежать, обоим, что ждать больше нельзя: ей кажется, она уже различает шаги палача, рослого детины, не ведающего, что он творит, — топот сапог на лестнице. В тот же вечер — и это, несомненно, чудо Господне — ее отец, который обычно не покидает пределов тюремного участка, выходит из дома, чтобы заглянуть к пригласившему его соседу. Она берет ключи и отпирает двери. Сам ангел жалости водит ее дрожащей рукой. Уже ночь; они бегут к земляному валу: им нужно спрыгнуть в речушку, полную тины, и переплыть ее. У девушки больше нет сил. Она умоляет Грациана, чтобы он продолжил путь в одиночестве, Бог его защитит. В итоге Грациан благополучно добирается до Антверпена, а девушка находит убежище в доме вдовы Мишель Деледаль. Но через несколько дней сосед, выглянув в окно, видит в саду вдовы разыскиваемую преступницу. Солдаты очень скоро окружают дом и начинают его обыскивать. Девушка просыпается, услышав шум внизу, поднимается с постели, вылезает через окно на крышу курятника, но не осмеливается выбежать на улицу, поскольку почти раздета. Она прячется за кустом роз. Уже поздняя осень, она дрожит от холода, а листьев на кусте почти не осталось. Между тем солдаты с фонарями начинают обшаривать все закоулки сада, обнаруживают беглянку, связывают ее — хорошо еще, если кто-то бросил девушке ее платье и плащ — и отводят к судье. Жаклин — чтобы пощадили ее отца — находит в себе мужество сказать, что Грациан принудил ее к сообщничеству. Судья, достаточно умный седобородый человек, католик, цедит сквозь зубы, что она подвергла своего родителя серьезной опасности из-за развратной любви. — Но ведь Грациан был всего лишь подозреваемым? — Если он бежал, то точно виновен (виновен хотя бы в том, что бежал); а уж девица, недостойная дочь, его сообщница, в любом случае заслуживает смерти. Ее и предали смерти в тот же день: она была попросту удавлена у позорного столба, на рыночной площади Валансьенна. Грациан услышал об этом уже через два дня, в Антверпене: новости быстро распространяются в этой стране теней и страдания, которую топчут сапоги судей, сапоги палачей и сапоги прелатов.