Их благоприятные отзывы обо мне я ценил высоко и был уверен, что срок моего ученичества быстро подходил к концу.
Мои обязанности как помощника экспедитора состояли в том, чтобы наблюдать за упаковкой бисквитов, помогать писать адреса кистью и краской на пакетах и следить, чтобы они были во время погружены и отправлены. Группа из тридцати девушек производила упаковку. Вначале они, казалось, пытались возражать, каждый раз, когда я находил неправильность в их работе. Они как бы обижались на то, что ими руководил парень-иммигрант, чей иностранный акцент, как они иногда выражались, «мог остановить поезд». Я узнал от Джима, что они всего лишь хотели позлить меня, потому что когда мой сербский темперамент прорывался наружу, мой акцент был ужасным, а это доставляло им самое веселое развлечение. Вскоре я пришел к выводу, что мой успех в работе в качестве помощника экспедитора зависит от контроля над самим собой и от быстрого улучшения моего английского произношения. И то и другое было весьма нелегкой задачей.
Иногда мои усилия справиться с самим собой наталкивались на большие препятствия. Время от времени хорошо нацеленный бисквит ударялся о мою голову, моя сербская кровь мгновенно приливала к щекам и я свирепо впивался глазами в предполагаемого обидчика.
— Взгляни-ка на башибузука, — выводила одна из девушек по этому случаю, а другая добавляла:
— Видела ты когда-нибудь такую болгарскую жестокость!
Эти слова были в то время у всех на устах и касались инцидентов Балканской войны 1876–1878 годов, которую вели против Турции Сербия, Черногория и Россия. Третья девушка высовывала язык и строила мне рожицы в ответ на мой дикий взгляд. Она, вероятно, пыталась меня рассмешить и я, сдаваясь, смеялся. Четвертая декламировала:
— О, посмотрите только на этого красавца! Как он мне нравится, когда улыбается!
И затем все вместе они пели хором:
Михаил мне нравится,
Когда улыбается.
Я уступал и с каждым днем улыбался больше и больше, после того как я узнал, что у девушек действительно не было никакой ненависти ко мне и что им нравилось дразнить меня. Я бросил высокомерие, свойственное европейским начальникам, и девушки постепенно стали относиться ко мне всё дружелюбнее и начали называть меня по имени, вместо насмешливого обращения «мистер», как они называли и старого экспедитора.
— Ты прогрессируешь чудесно, мой дорогой, — сказал мне однажды Джим и добавил что-то в роде следующего: — Девушки зовут тебя Михаилом также, как и меня Джимом. Они нас уважают, парень, но смотри, чтобы это уважение не испортило тебя. Вот посмотри на меня: я пользовался этим уважением в течение двадцати лет и однако я еще холостяк, вдобавок к тому старый. Ты владел своим темпераментом хорошо, а вот владеешь ли ты своим сердцем, дорогой? — Ухмыляясь и подмигивая, он приблизил указательный палец ко лбу, как бы показывая, что в практической голове хитрого старого кочегара хранилось много мудрых вещей. Я понял его намек, но нуждался ли я в предупреждении? Я знал, что он хотел предупредить меня и сильно подозревал, что Джим открыл один из моих секретов.
Среди тридцати девушек-упаковщиц была одна, которая, по моему мнению, никогда не делала ошибок при упаковке. Я никогда не проверял ее работу. И почему я должен был инспектировать ее, если я был уверен в ее добросовестном отношении к делу. Но я наблюдал за ней и не спускал с нее глаз каждый раз, когда у меня появлялось свободное время и когда я был уверен, что никто за мной не следит. Она замечала это и время от времени кидала на меня внезапный взгляд, чтобы поймать мои восхищенные глаза. Робкая краска стыда выдавала меня, несмотря на все старания скрыть мои мысли и чувства. Она угадывала их и скромно улыбалась, как будто ей это нравилось. Но она умело избегала случая, когда бы я мог ей сделать признание. Я бы, пожалуй, сделал это, несмотря на мою исключительную робость. Мои тетради были полны рисунков, изображавших ее, которые я рисовал и подписывал: Джейн Макнамара. Может быть, Джим видел эти рисунки среди моих чертежей и эскизов котельного отделения, а отсюда и его предупреждение.
Как-то в понедельник утром Джейн не оказалось на ее обычном месте в упаковочной. Одна из упаковщиц, ее подруга, сказала мне, что в прошлую субботу Джейн вышла замуж. Как я ни пытался скрыть свое великое огорчение и показать, что я принял новость с безразличием, мне это не удалось. Девушки заметили во мне перемену. У меня не было ни улыбки, ни хмурого взгляда, но с лица нельзя было снять задумчивости. Ее-то и заметили девушки. Однако они старательно избегали тревожить меня. Только иногда кто-нибудь из них бывало шепнет мне: «Михаил, о чем так крепко задумался?» Я был уверен, что Джим также заметил перемену, но ничего не говорил, как будто ничего не знал. Однажды он представил меня своему знакомому, которого он звал Фредом и который показался мне мужчиной средних лет. Его лицо было изрезано глубокими морщинами, руки у него были большие, костлявые, словно повседневный тяжелый труд стер с них лишнее мясо и жир. Джим рассказал мне, что Фред был еще сравнительно молод, едва лишь перевалил за тридцать, и что двенадцать лет тому назад у него были те же планы и мечты, что и у меня, и по крайней мере такой же ум. Друзья Фреда возлагали на него большие надежды, говорил Джим, но вдруг Фред потерял свое сердце, женился и обзавелся многодетной семьей где-то в Джерси-Сити.
— Сегодня, — говорил Джим, — Фред в умственном развитии стоит там, где он был двенадцать лет тому назад, и если бы у него не было подряда на изготовление деревянных упаковочных ящиков для нашей фабрики, он выглядел бы еще старше, чем выглядит теперь.
И как всегда, с обычной непринужденностью, он начал иллюстрировать свои суждения конкретным примером, говоря, что стебель кукурузы перестает расти как только он начинает колоситься, так как весь его сок уходит в колос. Имея в виду многодетность Фреда, Джим закончил свое наставление, пояснив, что Фред был похож на вянущий кукурузный стебель со многими маленькими колосьями, который продержится, может быть, до тех пор, пока многочисленные колосья не созреют. Он признался, однако, что сам он был тоже вянущим кукурузным стеблем, но без колосьев, и его жизнь, в противоположность фредовой, была другой крайностью, и что ни он, ни Фред не изучили и не применили на практике сдерживающих начал жизни. Поучения Джима о самоконтроле и самообладании всегда попадали в цель. И когда я, пытаясь возразить ему на это, сказал, что человеческая жизнь превратилась бы тогда в сплошной контроль и стала бы почти невыносимой, Джим ответил, что когда самоконтроль входит в привычку, он перестает быть трудным.