Еще несколько слов о Мысловском. 15-го июля на Петровской площади был назначен парад и очистительное молебствие, которое должен был отслужить митрополит со всем духовенством. Протоиерей Мысловский отпустил образ Казанской Божьей Матери на молебствие с другим священником, а сам в то же время надел черную ризу и отслужил в Казанском соборе панихиду по пяти усопшим. Бибикова зашла помолиться в Казанский собор и удивилась, увидав Мысловского в черном облачении и услышав имена Сергея, Павла, Михаила, Кондратия.
…Дней через десять после казни из равелина переместили всех в крепость и меня перевели в Невскую куртину.
Я неохотно расстался с моим первым нумером: тут конечно были минуты весьма тяжкие, но бывали и минуты, в которые обливало таким светом, что внутренне все приходило в порядок и стройность. — В первое время заключения чувствуешь что-то тяготеющее над тобой, похожее на fatum древних, чувствуешь свою ничтожность перед этой могучей неизбежностью, но мало-помалу возникают внутренние силы, начинаешь дышать свободнее и по-временам забываешь и темницу, и затворы. — Полное и продолжительное уединение, подобно животному магнетизму, отрешая нас на время от внешних впечатлений, сосредоточивает все наше внимание на предмет, на который в эту минуту мы обращаем внимание. Сколько вопросов, задаваемых мной себе на свободе, оставались для меня недоступными прежде, разрешались, и иногда совсем неожиданно, во время моего пребывания в равелине! Беседа с самим собой, особенно в последнее время моего тут заключения, редко кем или чем нарушалась. Я сжился с моим первым нумером, и гнилые пятна на его стенах, оставшиеся после наводнения 1824 года, были для меня не пятна, а представляли собой разного рода изображения.
Нумер, в который меня переместили, был на Неву. Тут образ моего существования совсем изменился: вместо глубокой тишины, к которой я привык в равелине, я слышал почти беспрестанное движение в коридоре, говор и возгласы в нумерах, отделенных один от другого только бревенчатой перегородкой. При появлении плац-майора Подушкина все затихало на короткое время. — Сидя целый день у раскрытого окна, я предавался наслаждению дышать чистым воздухом и любовался рекой, покрытой челноками, снующими от одного берега к другому берегу. Приятные эти внешние ощущения не допускали меня предаваться надолго какой-нибудь мысли или какому-нибудь чувству, — я в это время я жил до такой степени животной жизнью, что поглощал без остатка дурные щи и жесткую говядину, которую приносили мне к обеду и к ужину; зато так пополнел в несколько дней моего тут пребывания, что при первом свидании с моими они не могли на меня налюбоваться.
По совершении казни тем из нас, которые оставались в крепости, дозволены были, один раз в неделю, свидания с близкими родственниками. Каждый раз свидание продолжалось два часа, в присутствии плац-адъютанта, причем запрещалось говорить иначе как по-русски. Под предлогом свидания первое время приезжали родственники и не родственники, и всякий день крепость была наполнена экипажами.
Я недолго остался в нумере с открытым окном на Неву. Неосторожность одного из моих соседей, пустившегося в громкий разговор с своей женой, подъехавшей на ялике к самой крепости, была причиной, что из нумеров с окнами на Неву переместили нас в нумера, в которых окна были обращены к собору. Петр Николаевич Мысловский, наш духовник, посещал меня почти ежедневно с таким же участием, как и прежде. Он мне признался, что, зная строгий надзор в равелине, ему там бывало не совсем ловко, но что в самой крепости он был как дома. В новом нумере, по вызову моего соседа, я взошел с ним в сношение, и оно было тем более удобно, что стена, нас разделявшая, не препятствовала изустному разговору. Сосед мой был Сутгоф, один из главных сподвижников 14-го. Прежде я не был с ним знаком, но обстоятельства, в которых мы находились, тотчас нас сблизили. Он, рассказавши мне дело свое в комитете, требовал от меня такой же откровенности. Через несколько дней он отправлен был в Финляндию, и его заменил Александр Муравьев, брат Никиты. Этому юноше было не более 20 лет, и я знал его прежде, когда он был еще почти ребенком. Приговоренный на 12 лет в работу, он утешал себя тем только, что разделит участь брата и будет с ним вместе.
Перед обедом, 5 августа, зашел ко мне священник с известием, что я в ту же ночь буду отправлен в Финляндию, и что он вместе с моими выедет проститься со мной на первую станцию. Перед сумерками пришел плац-адъютант Трусов с приказанием изготовиться к отъезду; а потом, когда совсем смерклось, он опять явился в мой каземат и, взявши меня с собой, повел к коменданту. Дорогой он давал мне разного рода наставления и между прочим советовал остерегаться фельдъегеря и ни под каким видом не говорить при нем по-французски, уверяя меня, что за такой проступок фельдъегерь имел право меня оставить без обеда. При этом невольно я вспомнил мое детство, когда меня оставляли без обеда за то, что я с сестрами говорил по-русски.
Вскоре по приходе моем к коменданту прибыли туда и мои спутники; Матвей Муравьев, Александр Бестужев (Марлинский), Арбузов и Тютчев. С Муравьевым я был коротко знаком, служа вместе в Семеновском полку (мы были почти неразлучны вовремя походов 12-го, 13-го и 14-го года); прочих я прежде не знал. Бестужев красовался в венгерке. Арбузов и Тютчев были в куртках и шароварах из толстого серого сукна. Арбузов служил лейтенантом в гвардейском экипаже, а Тютчев из Семеновского полка в 21-м-году был переведен в один из полков 8-й дивизии и принадлежал к Обществу Славян. Оба они не имели родственников в Петербурге, и потому, когда их мундиры, были сожжены, их снабдили казенной одеждой. Комендант Сукин объявил нам высочайшее повеление отправить нас в Финляндию и советовал нам во время пути вести себя кротко и во всем повиноваться фельдъегерю. При прощании Бестужев произнес благодарственную речь коменданту за его поведение с нами, на что комендант отвечал очень сухо, сказав, что его благодарить не за что, потому что он во всех случаях относительно нас не более как исполнял только строго свою обязанность.
Когда мы вышли от коменданта, у подъезда стояли уже наши повозки и жандармы. По освещенным улицам Петербурга мы еще ехали довольно скоро; но, проехав заставу, подвигались очень медленно. В это время около Петербурга горели леса, и днем солнце виднелось сквозь дым, покрывавший город и его окрестности, как обгорелая головня; ночью же ни зги не было видно и наши ямщики беспрестанно сбивались с дороги, часто они шли пешком и вели лошадей за поводья. До Парголова мы ехали часа три.