Грибоедов давно уже окончил читать, а Чавчавадзе, потрясенный услышанным, молчал.
— Не угрюм ли слог? — с сомнением в голосе спросил Грибоедов. — Я прихожу в отчаяние от того, что понимаю больше, чем могу…
— Что вы! — горячо воскликнул Александр Гарсеванович. — Мне «Горе» казалось недосягаемой божественной вершиной. А сейчас я за ней увидал новую, еще значительнее и величественнее.
Грибоедов, чувствуя неловкость от таких похвал, повел разговор о своей миссии в Персии, о Паскевиче и снова о поэтах.
— Я высоко ценю гений Гёте, — остро поглядел он на Чавчавадзе из-под непомерно маленьких, с резким изломом дужки очков. — Но, дорогой Александр Гарсеванович, меня всегда смешит и коробит, когда его поклонники беспрестанно превозносят до небес каждую его даже поэтическую шалость, не стоящую выкурки из трубки, и в наудачу написанной строке ищут — и находят всяк на свой лад! — тайный смысл и вечную красоту.
— А может быть, это правомерно, когда речь идет о властителе дум? — возразил Чавчавадзе.
— А может быть, постыдное болтовство, и недостойно так усердствовать, лебезить даже перед титаном, которого любишь?! — воскликнул Грибоедов. — Я восхищен истинной народностью Шекспира, его простотой, преклоняюсь пред неукротимостью Байрона, спустившегося на землю, чтоб грянуть негодованием на притеснителей. Но значит ли это, что должно восторгаться буквально каждым их словом? Неизвинительно быть пасынком здравого рассудка! Ничего слишком!
Получасом позже снова стали обсуждать будущее житье Грибоедовых в Персии.
Министром иностранных дел у шаха был его сын — Аббас-Мирза. Он жил в своем дворце в Тавризе, и Грибоедов решил задержаться, насколько разрешат обстоятельства, в этой второй столице Персии и резиденции наследников каджарских венценосцев.
— Позже я наведаюсь в Тегеран, а Нину на некоторое время оставлю в Тавризе. Не хочется ввергать ее в самое пекло, не осмотревшись…
Отец согласился:
— Это разумно. — Меж бровей его пролегла морщина, лицо посуровело. — Там сейчас действительно пекло… Вам одному придется ратоборствовать со всем царством…
— Какую охрану оставить при Нине? — словно уходя от мысли, высказанной Чавчавадзе, советуясь, спросил Грибоедов.
Чавчавадзе помедлил с ответом. Страшно было за девочку.
— Небольшую, но из самых верных людей…
— У меня есть отменные казаки из Потемкинской, — сказал Грибоедов, вспомнив Митю, дядю Федю и разговор с ними на бивуаке.
— Ну вот и ладно… А кто беглербек[20] Тавриза?
— Зять принца Аббаса — Фет-Али-хан… Он как-то бывал у нас в Тифлисе. Редкостный хитрец. — Грибоедов улыбнулся. — Хотя и поэт.
— Надобно внушить сему поэту мысль, что супруга министра, кроме Аббаса-Мирзы, поручается его личным заботам, и он в ответе за ее благополучие.
Грибоедов шутливо сомкнул ладони над лбом:
— Аллах-акбар!
— Худшая из стран та, где нет друга, — задумчиво произнес Чавчавадзе.
Во тьме твои глаза
Блистают предо мною,
Мне улыбаются, и звуки слышу я:
Мой друг, мой нежный друг…
Люблю… твоя… твоя…
А. Пушкин
Все мрачную тоску
На душу мне наводит.
А. Пушкин
Они давно уже миновали прекрасную в эту пору Лорийскую степь, окруженную лесом, огражденную сумрачными Акзабиюкскими горами, перевалили через Волчьи Ворота и серебристый Безобдальский хребет — его утесы походили на седых, с непокрытой головой солдат в накидках, а вершина скрывалась в заоблачной выси.
Молочный туман, до отказа наполнивший пропасть под ними, перелился на горную дорогу, но когда караван вышел к равнине, туман словно отрезало.
Чем ближе к персидским землям, тем разительнее менялись картины теперь уже какой-то вялой природы: потянулись песчаные холмы, безжизненные плешеватые горы со скудной растительностью, заросшие бурьяном кладбища с длинными красными и серыми могильными камнями, стоящими торчком. Издали казалось — то выгоревший лес, и душой овладевала тоска.
Потом стали попадаться деревья фиолетовой бесстыдницы с оголенными стволами, ватные «стога» собранного хлопка, индюшиные стаи, мальчишки, гарцующие на неоседланных конях, одногорбые верблюды — дромадеры.
Переправившись через быстроводный Аракс, караван оказался на персидской земле, в Дарадатском ущелье. Он обошел город Маранду, «где была погребена жена Ноя», и стал продвигаться мимо красноватых, обожженных солнцем гор.
Еще из деревни Софиян завиднелся вдали, как безрадостный мираж, Тавриз.
…На дороге возник какой-то обтрепанный, изможденный персидский крестьянин.
— Пишкеш! Пишкеш![21] — кричал он, протягивая русским огромный полосатый арбуз.
И еще два босых перса тащили в корзине арбузы.
— Пишкеш! Урус-солдат не грабит… Ешь!
Были приятны и эта приветливость, и то, что о русских говорили добро.
Верстах в двух от Тавриза перешли вброд речку и, оставив позади смрадные бойни, очутились у рва, над которым возвышалась зубчатая стена с башнями.
Миновав подъемный мост у одних из семи ворот города, они, держась ближе к крепостной кирпичной стене, тянувшейся до цитадели на холме, повернули к центру Тавриза.
Кто бы мог подумать, глядя на этот шумный, поглощенный сейчас исключительно собой город, что всего лишь год назад он подобострастно встречал русских победителей?
Старшины, почетные беки, главный мулла Мирфеттах-Сеид вынесли тогда им ключи от города. Русские вошли через константинопольские ворота, пронесли знамена по улицам, только что политым горячей кровью быков, усыпанным цветами.
Их трофеями стали 42 орудия, трон и жезл Аббаса-Мирзы.
Грибоедов нахмурился, поджал губы. Небывалое небрежение ритуалом! Коротка у них память… И Аббас-Мирза, и беглербек умышленно не торопятся со встречей, давая понять, что время отодвинуло покорность побежденных и здесь хорошо могут обойтись без русского министра… После торжественных и даже пышных встреч в Кодах, Шулаверах Гергерах это тавризское небрежение вдвойне оскорбляло. Его не умаляло даже то, что от Эривани Грибоедова сопровождал сын беглербека.
Впервые Грибоедов приехал в Тавриз двадцатитрехлетним секретарем при главе миссии, и тогда это тоже была, по существу, ссылка, за участие в дуэли. Он нисколько не кривил душой, когда писал отсюда другу[22]: «В первый раз от роду задумал подшутить, отведать статской службы. В огонь бы лучше бросился Нерчинских заводов и взывал с Иовом: „Да погибнет день, в который я облекся мундиром Иностранной Коллегии, и утро, в которое рекли: „Се титулярный советник““.»