Начинаю понимать, что мое основное достоинство с творческой точки зрения — острое критическое чутье, нюх на faux tons[92]. Пока я не могу с успехом применять его к собственным сочинениям. Но, думаю, со временем с этой двойственностью удастся справиться. Мне кажется, что именно самокритичность сделала того Элиота, какого мы знаем. Острые критические способности содействовали его величию, однако все было в меру, не до такой степени, чтобы это качество повредило его замыслам.
Отец, напрочь лишенный чувства прекрасного, любит при первом удобном случае затевать споры по эстетическим вопросам. Он говорит:
— Вот самая гениальная симфония, ее написал такой-то. — В этом заявлении уже присутствует скрытый вызов. Нет чтобы мягко выразить восхищение, просто поделиться своей радостью.
28 октября
Три дня ужасной суеты, связанной с попытками перепечатать «Пандара». Но ничего не вышло. Текст нужно отдать до 1 ноября. Я же печатаю недостаточно быстро; кроме того, понимаю, что пьеса далека от совершенства. За всей этой суетой я ощущаю тупую боль, будто упущен еще один шанс проверить себя на публике. Всегда существует заманчивая возможность, какой бы труднодоступной она ни была, внезапно прославиться. И все же нужно сдерживать себя. Ведь живу я в полной изоляции, влачу исключительно однообразное vie quotidienne[93], и потому могу полагаться лишь на достоверность собственных суждений. А так как они со всей очевидностью выражают не полную истину, то нужно быть абсолютно уверенным в их обоснованности, прежде чем отважиться представить свои творения на суд общественности. Малейший намек на вялость стиля, на неточности — уже основание для переработки. А в «Пандаре» множество слабых мест. Даже мне это видно. В поэзии все проще. Там созидаешь и разрушаешь в самом себе, только в самом себе, пока руины не достигнут высоты, достаточной для строительства чего-то стоящего. Можно провести параллель с растущим кораллом, который через какое-то время начинает выступать над поверхностью моря. Поэзия стала некоммерческой литературой и теперь может быть чистой, а ее создатель уже не должен приспосабливаться к моде текущего времени. Малая производительность — определяющая черта подлинного поэта. На ум мне приходят Вийон и Т.С. Элиот. А не Шекспир и Данте.
Автору романа или пьесы проявить решимость гораздо труднее. Дьявол здесь прячется под намерением «напечататься во что бы то ни стало». Возникает непреодолимое желание предать себя, стать самому себе Иудой — ради злата, реального или метафорического. В каком-то смысле я рад, что «Пандар» не подвергнется проверке, не будет вынесен на всеобщее обозрение, ведь согласие на это далось бы мне с большим трудом. Но и лишняя задержка приводит меня в отчаяние. Ведь я сознательно упустил возможность сделать карьеру и предпочел внутренние ценности внешнему успеху.
Часть вторая
ГОД ВО ФРАНЦИИ
Пуатье, 1 ноября 1950
Переезд во Францию. Он прошел без приключений, если не считать одного случая. От вокзала Виктории мы ехали в одном купе с хорошенькой юной шведкой, похожей на озорного мальчишку. Всю дорогу до Нью-Хейвена я курил в коридоре в надежде, что она выйдет из купе. Но она не вышла. На пароходе я увидел ее у бара. Я подошел, взял себе выпить и заметил, что она немного придвинулась ко мне. Но у меня по-прежнему не хватило смелости. Я же, напротив, отодвинулся, наблюдая за ней краешком глаза, и тут обратил внимание, что у меня дрожат руки. Какое неприятное состояние! И все же я не сомневался, что теперь заговорю с ней. Но в решающий момент, когда она была от меня всего в нескольких шагах и только отпила из бокала, в окружающей нас синеве раздался голос американца:
— Не рановато ли для выпивки? — А когда она повернулась к нему, продолжил: — До Франции пить нельзя, разве вы этого не знали? — Девушка улыбнулась. — Вы из Скандинавии?
— Да. — И они ушли вместе, американец с еврейской внешностью и похожая на гречанку молодая космополитка лет восемнадцати. Он был губастый, стройный, с желтоватым цветом лица, манеры выдавали в нем человека примитивного, глуповатого и порочного. На нем была рубашка в ярко-красную клетку. Ушли они, разговаривая. Некоторое время я слышал их разговор и завидовал развязности американцев: перед целой толпой этот тип, нисколько не смущаясь, громко объявил:
— Я был в пятидесяти двух странах, но лучше Франции ничего не видел.
Скажи он, что был только в двадцати двух странах, и это прозвучало бы вызывающе. И еще:
— Афины мне показались маленьким Парижем.
Не знаю почему — и это не такая уж редкость, — многих англичан, в том числе и меня, передергивает от отвращения при виде подобного хвастовства, особенно если такое случается в самом начале знакомства, когда фальшь особенно заметна, и давние отношения еще не могут ее сгладить. За те несколько минут, что длилась эта сцена, я подверг себя мучительному самоанализу. Когда мы отчаливали, я, глядя на сине-зеленую морскую воду, омывающую опоры пристани, успокоился, найдя этому безжизненному цвету параллель — желто-зеленый цвет, столь же лишенный страстности. Две стихии, пребывающие в борьбе. Я анализировал мое отношение к сексу — весьма старомодное, — и утешился мыслью, что моя роль — это роль художника-наблюдателя, пылкого и красноречивого внутри, а снаружи — спокойного, недоступного и молчаливого. Я верю, что во многих отношениях конфликту между реальностью и моей искусственной мечтой лучше оставаться неразрешенным. Ведь если случится так, что я не только достигну сексуального удовлетворения, но и сумею высвободить то внутреннее красноречие и способность к действию, которые таятся внутри, то, думаю, переживаемое счастье значительно снизит уровень поставленных мной художественных задач. Для меня они станут уже неподъемными.
В Париже. Питер Нерс[94]. Странный человек. Стоило мне оказаться у него в комнате в Эколь Нормаль, как он извлек «Тропик Козерога» Миллера и зачитал мне оттуда один или два наиболее пикантных места[95]. Потом рассказал, как легко сходится с женщинами. Ту, что ему понравилась, он приводит сюда и развлекается с ней сколько хочет. Практически весь вечер он твердил об одном и том же. Рассказал, сколько раз за вечер совокуплялся со своей невестой в Оксфорде и что собирается поехать на Рождество в Германию к девушке, которая готова с ним спать, — похоже, он даже не догадывался о двусмысленности — даже для 1950-х — такого поступка; рассказал, как однажды заплатил двум женщинам на Монмартре, чтобы они разыграли перед ним лесбийскую страсть, — этот случай он описал во всех подробностях; как у них с невестой порвались два презерватива и как потом они мучились страхами. И много чего еще рассказал. Рассказал мне, с которым шапочно знаком. Я перебирал в уме причины, почему он это сделал: во-первых, это могло быть от чувства неудовлетворенности — этими рассказами он хотел компенсировать свою несостоятельность; во-вторых, он мог иметь обо мне превратное мнение, полагая, что я опытный и умелый в сексе, и хотел показать, что он тоже не промах; в-третьих, он отчаянно боялся, что его примут за молодого преподавателя, не знающего ничего, кроме науки. Думаю, что скорее всего дело в последнем. Если эти излияния — его искренний и честный взгляд на отношения полов, тогда он более чем странный преподаватель. Для Оксфорда просто уникальный. Пользовался бы там большой известностью, но, боюсь, дурной. Он основательный, но не всесторонне образованный, смышленый, но не блестящего ума. У него врожденные способности к языкам. Ах да, возможна еще одна причина — он может быть очень болен, — пропади все пропадом, думает он, demain nous seron morts[96]. Любопытно, но его поведение не разозлило меня, не вывело из себя, как это случалось пару раз, когда самодовольно расхвастался Бэзил Бистон, — напротив, он меня почти развлек, и я даже выдавил из себя без особого отвращения тоже какую-то грязную историю. Во всем этом было что-то наивное и простосердечное. Париж чувственно возбуждает. Запах дешевого табака, чеснока и дорогих духов в бистро. Учтивость с долей слащавости пожилых мужчин и задорная, самодовольная мужественность молодых. Вызывающая сексуальность женщин, знающих толк в одежде, их яркая женственность. Ночная жизнь. Мы зашли выпить в модное кафе «Дюпон». К нам пристала маленькая темноглазая блондинка с утонченным, порочным лицом, ее синее платье было с таким глубоким вырезом, что, казалось, груди сейчас вывалятся наружу. Она держалась вызывающе и была возбуждена, словно наглоталась наркотиков. Говорила на ломаном английском. Мы сели в углу, она же, проявив изрядную смекалку, умудрилась довольно быстро пристроиться неподалеку, строила нам гримасы и громко говорила по-английски. Питер сидел к ней лицом, я же вполоборота. Думаю, Питер как-нибудь переспит с ней. Она что-то говорила об английских сигаретах, которые я курил, но обратилась непосредственно к нам только после того, как сказала молодому человеку, пытавшемуся ее обнять: