2 ноября 1928 г.
Товарищу С.
…Боюсь, что все мое сегодняшнее письмо к тебе будет песней — сколько разных чувств у меня на душе сегодня, вчера, всю неделю, почти всегда. Хочется кружиться, петь, мчаться вперед, далеко, в солнечные золотистые осенние дали. Так хорошо, хорошо. Утром река, протекающая под самыми окнами, серо-голубая, кутается в прозрачную вуаль тумана и чуть-чуть отвечает улыбкой багровому небу, а днем, голубая и зеленая, вся искрится и сияет солнцем в золотых кудрях леса.
Я так упиваюсь солнцем, воздухом и осенью — увы, из окна, — что потом долго читаю стихи об осени, весне, зиме и лете и вся сливаюсь с автором их в певучих, ярких и красочных строфах. Ой, нет, не вся, потому что в них часто прорывается грусть, иногда боль, а я этого знать не хочу, не хочу…
…Ты, конечно, уже знаешь, что я в новой тюрьме, далеко-далеко от вас. Это сущая каторга, совсем не похожая на нашу прежнюю тюрьму. Нас, политических, здесь очень мало, так что было бы очень скучно, если бы я умела скучать, сильно чувствовалась бы оторванность от мира, если бы в душе у меня не был весь мир. Учиться буду, учиться. В порядке дня у меня экономика, история, литература. Через год — философия и языки, а дальше не хочу думать: наук хватит на сто, не только на пять лет. Теперь серьезно прохожу польскую и украинскую литературу. Интересно, очень интересно!
…Пиши скорей и чаще. Я теперь уже «karna»[32], и поэтому письма идут не через окружной суд, а прямо на тюрьму — это гораздо скорее. Теперь уже не будет таких неприятных казусов, какие были раньше. Так пиши же больше. В той тюрьме письма были дорогой весточкой, а в этой — в сто раз дороже. Смотри же, пиши, пиши, а то разозлюсь и по приезде надеру уши. И сейчас же вышли книги, а то у нас библиотечка в карман поместится.
Пока что вышли, что хочешь (и так будет хорошо), только непременно «Комсомолию»[33], а потом я тебе скажу, чего я хочу. Ну, жду, жду твоих писем и книг, дорогих, распрекрасных…
…Знаешь, я написала «маме»[34] ко дню рождения поздравительное письмецо. Правда, еще много времени, но я так хочу, чтобы оно не опоздало [35], пришло. Ты-то поймешь, сколько стоили мне эти строчки, как всей душой, всеми нервами я их писала. «Мама», «мама», родная, любимая! Пять лет я уже ее не видела, но полюбила за эти годы так, как никогда. Приедешь ли ты к «маме» на праздник? Я хочу, чтобы вы все, все съехались, чтобы в этот день все были вместе, а я в этот день тоже буду с вами, с «мамой». Как больно и радостно мне будет! Ведь я уже такая взрослая, так давно уехала от «мамы», а все еще считаю себя ее младшей дочкой, горжусь ею, радуюсь, что у меня есть такая «мама».
А знаешь, какая у меня к тебе просьба? Где бы ты ни был в этот день, вспомни обо мне и напиши… Сделаешь это, правда?
5 ноября 1928 г.
Сестре Любови.
…Как ты хороша в своем порыве, когда хочешь перелить в мои жилы свою кровь, свои силы. Нет, моя родная, не надо, совсем не надо этого хотеть. Ты на воле сделаешь больше меня, свою кровь, энергию, силу израсходуешь с большей пользой, а у меня и силы и бодрости хватит. Хватит не только на тюрьму, но и на работу (и еще какую работу) после тюрьмы…
Ты не подумай, что я слабею, чахну с каждым годом. О нет! Вообрази себе, что теперь, после трех лет тюрьмы, я ощущаю в себе гораздо больше огня, силы, радости, чем, кажется, имела раньше. Я не слабею, а становлюсь сильней, дух у меня не угасает, а разгорается ярче. Тюрьма убивает только слабеньких, а сильным вливает в душу животворящий родник. А я — сильная. Так будь же за меня спокойна…
Хочу поделиться с тобой своей большой радостью: на днях получила письмо от моих старых товарищей. Не знаю, поймешь ли ты всю глубину моего счастья? Пять лет ничего о них не знала, думала, что они уже рассыпались в разные стороны, давно про меня забыли, а тут — все они вместе, помнят меня, любят, шлют приветы, ждут. Много ли есть на свете лучших вещей?
…В одиночке я уже не сижу. Хоть и мало нас тут — всего только пять, но мы уже вместе, в общей камере. Интересно, что и ты и Надя — обе не могли примириться с мыслью, что я в одиночке, обе чутко поняли, что мне было это очень тяжело. Такое совпадение меня удивило и обрадовало. Но это уже прошло. Я уже снова слышу человеческую речь, смех и песни, и сама громче и больше всех смеюсь. Нам очень хорошо вместе, и мы учимся, учимся. Знаешь, у нас редко когда бывают сейчас серые, однообразные, понурые дни. Мы живем и чувствуем жизнь и ее радость; даже тут, в этом глухом углу, каждый день приносит нам какой-нибудь подарок, какое-нибудь интересное явление. А я по мере возможности стараюсь сделать за день как можно больше. Учусь с великой охотой, дня не хватает — уж очень коротки дни.
…Если бы ты знала, чем является теперь для меня каждый из моих старых друзей, найденных после стольких лет. Так славно и хорошо в здешнем безлюдье чувствовать связь с далеким вольным миром.
Тогда же
Всем родным.
…А у нас — теплая солнечная золотая осень. Река такая красивая, задумчивая и прозрачная в осеннем наряде. А сегодня на прогулке я с Полчинской и О. сидели на скамейке под грушей, смотрели на бледное голубое небо, на нас падали золотые листья, и мы себя воображали на свободе, в саду или в лесу.
Ох, как не хочется уходить с прогулки, как незаметно пролетает час! Мы часто говорим, что когда выйдем на свободу, то спать будем на дворе, чтобы как можно меньше быть в стенах, под крышей.
15 ноября 1928 г.
Им же.
…Вот уже и половина ноября. Через полтора месяца новый, странный и неизвестный год, но хороший тем, что перечеркивает старый. Нет его, прошел, отсижен еще один. Ну, довольно философии…
1 декабря 1928 г.
Товарищу Л. Розенблюму[36].
Недавно была годовщина Октябрьской революции. Сколько переживалось с радостью и болью. Нас, с красными бантиками, не выпустили на прогулку. Мы, маленькая, заброшенная кучка в несколько человек, так громко и свободно пели «Интернационал», чтоб нас слышали у вас и на всем свете, и чувствовали мы себя не группкой, а огромной массой, могучей силой.
Да и как было не чувствовать себя силой, когда наша наивысшая власть — начальник тюрьмы — топал ногами и кричал: «nie pozwalam»[37], а в ответ ему безудержным потоком неслась грозная, боевая песня. Как волновалось наше начальство, каким смешным и ничтожным казалось нам. Ну, разве ты бы не ответил полным презрения хохотом, если бы тебе говорили:
— Каждый ваш шаг в тюрьме намечается мною. Вы можете делать только то, что я вам позволяю… Надо было бы спросить у меня позволения. (Ты слышишь?) Ведь это беспорядок в тюрьме, ведь это на улице, в городе слышно…