…Где шла моя большая Родина
Твою судьбу спасать, Европа,
Ты сосчитала ль — сколько рот она
В твоих оставила окопах?!
Так пусть вовек не забывается,
Ни за какою сединою,
Тот час, тот бой, что называется Отечественною войною.
Это написано как раз в сорок девятом.
«Печален и прекрасен мир» — говорит поэт. И далее:
Еще не все в нем безупречно,
Но тем хорош наш белый свет,
Что он отныне и навечно —
Свет, а не суета сует.
Очень хороши, психологически точны стихи о женщинах, прошедших сквозь его жизнь. Нежность, благодарность, сострадание — побудительные мотивы интимной лирики К. Левина. Стихи откровенные, серьезные, с иронией, направленной главным образом против себя.
Прямодушие, бесхитростность, взгляд в упор характеризуют поэта. Он бесстрашно, почти бесстрастно говорит о своей смертельной болезни, о близком конце.
Сила жизни, беспечность, серьезность, самоирония — всё вместе — помогали ему держаться. И, конечно, его стихи — стихи истинного, своеобразного, мужественного поэта.
Одно стихотворение мне хочется привести полностью. Называется оно «Памяти Фадеева».
Фадеев был фигурой сложной и неоднозначной, как и время, в котором он жил и действовал. Опубликованы заметки К. Симонова «Глазами человека моего поколения», где немало места уделено Фадееву, легко уживавшимся в нем прямоте и коварству. Достаточно вспомнить историю с публикацией в «Новом мире» рассказа Андрея Платонова. По другому поводу Симонов говорит «…о том литературном политиканстве, которое иногда, как лихорадка, судорожно овладевало Фадеевым, вопреки всему тому главному, здоровому и честному отношению к литературе, что составляло истинную его сущность».
И стихи Константина Левина о Фадееве — это честные, глубокие, очень человечные стихи:
Я не любил писателя Фадеева,
Статей его, идей его, людей его,
И твердо знал, за что их не любил.
Но вот он взял наган, но вот он выстрелил —
Тем к святости тропу себе не выстелил,
Лишь стал отныне не таким, как был.
Он всяким был: сверхтрезвым, полупьяненьким,
Был выученным на кнуте и прянике,
Знакомым с мужеством, не чуждым панике,
Зубами скрежетавшим по ночам.
А по утрам крамолушку выискивал,
Кого‑то миловал, с кого‑то взыскивал.
Но много — много выстрелом тем высказал,
О чем в своих обзорах умолчал.
Он думал: «Снова дело начинается».
Ошибся он, но, как в галлюцинации,
Вставал пред ним весь путь его наверх.
А выход есть. Увы, к нему касательство
Давно имеет русское писательство:
Решишься — и отмаешься навек.
О, если бы рвануть ту сталь гремящую
Из рук его, чтоб с белою гримасою
Не встал он тяжело из‑за стола.
Ведь был он лучше многих остающихся,
Невыдающихся и выдающихся,
Равно далеких от высокой участи
Взглянуть в канал короткого ствола.
У каждого поэта — своя судьба. Даже у поэтов, близких друг другу, людей одного поколения, схожей биографии. Это естественно. Но и при всем том литературная судьба Константина Левина совершенно уникальна.
В нашем действительно разноплеменном институте со мною на курсе учились среди прочих два бурята: Цыден — Жап Жимбиев и Цырен — Базар Бадмаев. Жимбиев — самый юный: маленький, трогательный, наивный. У него сразу же установились буквально со всеми замечательные отношения. Мы и сейчас дружим. Дружат и наши дочери — художницы: его — керамистка, моя — график.
Бадмаев появился на курсе не сразу, через год или два. Тем, кто не мог запомнить его имя — Цырен — Базар, он снисходительно советовал:
— А ты зови меня: Центральный рынок.
Он был крупный, медлительный, исполненный достоинства. Настоящий кочевник. Легко, по его словам, мог съесть за один раз полпуда вареной баранины.
После института я видел Цыден — Жапа гораздо чаще. А Цырен как‑то прислал мне письмо, где сообщал, что покинул Улан — Удэ, живет со стариком — отцом в Читинской области, в степном Забайкалье, пасет скот и находит в этом удовлетворение. Он сообщал мне также, что в Москве у него готовится книжка, что он написал за последнее время «голов двадцать стихотворений», как он выразился, и просит меня перевести их. Подстрочники он пришлет позже. Я ответил ему, что давно уже, с тех пор как начал писать и прозу, перестал переводить и не могу сделать исключения даже для него, ибо остальные друзья, которые уже смирились, тоже этого потребуют.
Потом я получил от него мелкоисписанную открытку, где он поздравлял меня с Новым годом.
…«дай бог тебе здоровья и твоим тоже. Желаю этого как истый буддист. Получил твое письмо, не отвечал не потому, что ты не захотел перевести мои стихи, просто у меня не было времени, сил моральных и физических, ведь я ухаживал здесь за больным отцом (92 лет), который недавно умер. Я его тело предал огню, как он сам настоятельно просил раньше, и теперь по истечении 49 дней, когда душа его найдет следующее перерождение, я уеду отсюда к себе в Улан — Удэ. Недавно только я сам встал с постели, ибо в последние дни жизни отца я не спал сутками, ослаб. А когда сжигал его тело на большом костре в открытой степи, продрог и схватил грипп. Вот и исполнил сыновний долг.
Костя! Ты все равно не уйдешь от меня, ты переведешь одноединственное стихотворение и подпишешь «В. Константинов». А подстрочник пришлю после Нового года. Я молюсь за тебя. Что пишешь? Черкни пару строк. Ц. Бадмаев».
Так и вижу вьюжную лютую степь и костер в ее неохватном просторе.
Теперь нет уже и самого Цырен — Базара Бадмаева.
В студенческие времена мой однокашник Борис Балтер сказал в компании по поводу какой‑то неожиданности, что это похоже на рассказы Отто Генри.
Мы были курсе на втором, от силы на третьем.
Одни не обратили внимания, другие слегка удивились, я же спросил:
А почему ты его называешь Отто?.
Боря, сделав ударение на первой букве, наставительно] разъяснил:
— О. Генри! Отто! А кто же еще?..
— А, может быть, Оноре? — не согласился я. — Или Оливер, Огюст, Орест?..
Трудно передать выражение ошеломленности, застывшее на его лице.
Чтобы как‑то снять напряжение, я добавил:
— Олег, Отар…
Обладатели двух последних имен с нами учились.
Силен был Боря в своей решительности, — командир полка, j Однако этот казус заставил меня заглянуть в энциклопедию. Настоящее имя писателя О. Генри было — Уильям Сидни Портер.