Чтобы как‑то снять напряжение, я добавил:
— Олег, Отар…
Обладатели двух последних имен с нами учились.
Силен был Боря в своей решительности, — командир полка, j Однако этот казус заставил меня заглянуть в энциклопедию. Настоящее имя писателя О. Генри было — Уильям Сидни Портер.
А про знаменитого английского футболиста Бобби Чарльтона j Балтер много лет спустя сказал одному нашему критику:
— Он напоминает мне Ромена Роллана…
Тот бурно изумился:
— Но почему?
Выяснилось, что Боря имел в виду Ролана Быкова.
Вася Федоров и «Мертвые души»
Я как‑то случайно обнаружил, что мой однокашник по Литинституту Вася Федоров не читал «Мертвых душ».
Встречаю его однажды и говорю:
— Привет, иностранец Василий Федоров!..
Он очень удивился:
— Почему иностранец?
А между тем в первой же главе Павел Иванович Чичиков, осматривая губернский город, куда недавно прибыл, среди прочего наблюдательно отметил… «магазин с картузами, фуражками и надписью: “Иностранец Василий Федоров”»…
Конечно, подобная мелочь быстро забывается читателем, но не в том случае, когда фигурируют его собственные имя и фамилия.
Тут уж, согласитесь, не забудешь.
После войны в Литературном институте читал лекции j профессор Павел Иванович Новицкий. Старый большевик и одновременно интеллигент, театрал, друг вахтанговцев. Он вел спецкурс по советской литературе и отдельно по Маяковскому.
У него был глубокий, низкий, богатый интонациями голос, отчетливо слышный даже из коридора. Полуседые прямые волосы падали на лоб.
Были времена борьбы с космополитизмом, эстетством, низкопоклонством и прочими тогдашними опасностями.
Шло партийное собрание. На трибуне студент Владимир Бушин. Он говорил о бдительности и о том, что у нас она не на должной высоте. На кафедре марксизма — ленинизма, говорил он, висит портрет Ленина. Но это не портрет Ильича. Это портрет артиста Штрауха в гриме Ленина. Вот до чего может доходить близорукость.
И вдруг из зала раздался хорошо поставленный бас Новицкого:
— Вы это говорите потому, что думаете, будто Штраух еврей. А Штраух — не еврей.
Бушин сбился, растерялся.
— Нет, — ответил он, — я говорю не потому, что так думаю. — Он помолчал и спросил Новицкого: — А что, Штраух действительно не еврей?
Зал, как говорится, лег.
Шестьдесят второй год. Карибский кризис.
Хрущев спроста решил разместить советские ракеты под самым американским берегом. Что из этого получилось — известно.
Но энтузиазм был большой, и не только у нас. Молодые кубинские бородачи понравились многим. Я встречался тогда с итальянскими учеными, они были от Кастро в восторге.
Сидели мы в нашем писательском ресторане, ужинали. Оказались за одним столом случайно, но знали‑то друг друга хорошо — учились вместе. Солоухин, прекрасный грузинский поэт Отар Челидзе, мы с Инной Гофф и, кажется, Винокуров. Был еще и Евтушенко — следующее вплотную поколение.
Выпили изрядно. И не помню, кому первому пришла эта идея, ибо она тут же стала общей, как прежде говорили, овладела массами:
— А давайте запишемся добровольцами — защищать кубинскую революцию!
Выпили еще, за успех нашего дела, и отправились дружно в соседнее почтовое отделение Г-69 по улице Воровского. Солоухин заполнял телеграфный бланк, остальные подсказывали. «Дорогой Никита Сергеевич»… Вариантов было много, он вставлял, зачеркивал. Инну, как женщину, не включили, оставили у очага.
Наконец подали бланк в окошко.
— А намарали‑то! — сказала приемщица.
— Вы посмотрите — кому! — бросил в нее свое оканье Солоухин.
Она небрежно ответствовала:
— Да вижу, вижу…
Наутро с претензиями к Инне позвонила Роза Солоухина, жена Володи:
— Ну, они пьяные дураки, но ты‑то как могла допустить, у нас же дети!
Инна ответила:
— Ты не понимаешь — у них порыв.
На другой день добровольцы собрались у нас: Инна пригласила по их просьбе. Евтушенко, как вы понимаете, несколько опоздал. У него было выступление.
Сидели долго, разговаривали уже как единомышленники. Смеялись. Солоухин сказал:
— А давайте еще одну телеграмму пошлем: «Никита Сергеич, мы пошутили».
Через несколько дней состоялось писательское собрание, на какую‑то совсем другую тему. В этой толчее обычно общаешься с множеством людей. Но запомнились два разговора.
Тогдашний секретарь парткома Матвей Крючкин подошел в перерыве ко мне (мы подписывали телеграмму по алфавиту, и я оказался первым) и сообщил, что там (палец вверх!) одобрили наш патриотический шаг, но просили передать, что пока в этом нет необходимости.
И еще подбежала Юлька Друнина с жутким возмущением: как мы могли забыть о ней!
А на Кубу чуть позже поехал один Евтушенко. Как говорится, по своим каналам. Он встречался с Фиделем и написал об этом много — много стихов.
Когда я поступил в Литературный институт, на первом же «Вечере встречи и знакомства» меня поразил плотный морячок, который, засучив рукава, читал энергичные стихи о морском бое и о том, как идут вверх по Дунаю катера — через Железные ворота, еще через какие‑то ворота — и все с экспрессией, с напором. В общем, произвел впечатление.
Дня два спустя он отворил дверь в наше общежитие, где вместе со мной жили еще двое флотских ребят, моих дорогих друзей в скором времени.
Морячок — он был на третьем курсе, — держался крайне уверенно, по — хозяйски. Они начали обсуждать — кто служил на каком флоте, а тот стал рассказывать, уже не стихами, как он шел на катерах по Дунаю, через Железные ворота, вверх, вверх, еще через какие‑то ворота…
Я спросил:
— Это что, Дунайская флотилия? Морячки в валенках с галошами? Я с ними встречался в Будапеште. Мы их еще там били…
Я стоял посредине комнаты. Он бросился ко мне и схватил меня за горло. Сперва я подумал, что он шутит, но он продолжал давить. Тогда пришлось вспомнить прием: «выдавливание глаза большим пальцем руки». Спасибо, помкомвзвод научил. Конечно, окривить я его не хотел, только так, обозначил. Он тут же отпустил меня, без охоты сделал вид, что снова хочет кинугься, но ребята опомнились и не дали.
К его чести, он перенес это как ни в чем не бывало. Часто хлопал меня по плечу и говорил: